Застрелись! И еще одну, и рюмка дурацкая стоять не умеет, валится, бьется, и на хуя ее убирать, а на столе еще одна стоит, чистая вроде, и еб твою мать за день рождения, за здоровье молодых, за с Новым годом, за себя, не шибко любимого в последнюю, сука, пьянку. И типа встречай, ебаная вселенная, и бабка с верхнего этажа выключит своих орущих Якубовичей и пойдет смотреть, чем там воняет, и в подъезде будет целый праздник, целый трах-тибидох с найденным трупом, и кто-то в обморок ебнется обязательно, а потом на похоронах все будут стоять красивые и думать – а записка где? Пиписка. Мамаше своей не хватало объяснять, чё не сиделось на жопе. Бате объяснять не хватало, алкоголику все тому же, который жениться, разводиться, потом еще раз жениться и детей пиздить стулом только и умеет. Ну и пезды смотреть, без этого никуда. Потому что трижды обоссанный кандидоз – вещь серьезная, а сын так, хуйней страдает, семью позорит, потому что куда медицина без мяса, куда без живого-кровавого-мокрого, психи буйные в палатах лежат с мягкими стенами, как овощной склад, а молодежь себе приколы придумывает, чтобы хоть чем-то от других отличаться. А мать однажды своей охуительной логикой решила, что Гранкин наркотики употребляет, потому что пацан один в классе был странный, да и потому что худеть нормально с ЕГЭ ебучим, когда домой не пустят, если там меньше сотки, и звонила вся королевская конница и вся королевская рать классухе, директрисе, завучу по воспитательной работе и родителям пацана странного, и орала вся королевская конница натуральной лошадью, и тридцать три богатыря проводили воспитательные беседы и тесты, потому что единственным талантом матери было заебать абсолютно всех. И хуярили, и хуярили, и всю жизнь хуярили, а как похороны, так где записка? А в записке китайским по белому одно огромное слово ЖОПА, а все еще спрашивают, а чё молодой такой, а какие проблемы-то у молодых бывают, у них же еще не геморрой, и не простатит, и не импотенция. А каждый день ходят кадаврики покалеченные, а ты им смотри в глаза, родителям их в глаза, сука, не отводи, и говори как положено, что все хорошо будет, когда ни хуя хорошо не будет, когда у дитятки вашего шизофрения, шизофрения и не лечится до конца, и будет на колесах всю жизнь, и будет ему лет сорок или пятьдесят – и ни хуя уже не сделаешь, и поедет дальше, а если уж совсем фатально не проебетесь, так тихонечко поедет, и к старости станет совсем уже ебанько, но мы в старости все ебанько будем, поэтому вы даже не заметите. И хоть тыщу их пролечи, все равно всех не вылечишь, а кого вылечишь, так не навсегда, потому что они острые, потому что там всё. И красивые-умные, и не очень красивые и не очень умные, но все равно люди живые-мясные-мокрые – все всё. Просто гены: кому-то ноги длинные, а кому-то мышление переебанное. Приколы эволюции – кому успешный успех, кому такой черный ебический страх перед тем, чего даже не существует, что жить невозможно. Никаких у молодых не бывает проблем, кроме как каждый день в белом халатике по двенадцать часов смотреть на зубастую хтонь, а потом домой приходить хуй знает когда и ложиться спать, чтобы завтра все то же самое. А чё такой молодой и уже выгоревший?
Еще одну.
На полу рядом с матрасом оказались Славины ноги. Она поставила что-то, что показалось белым пенопластовым кирпичом. Гранкин сфокусировал взгляд: одноразовая тарелка, в ней залитый мутноватой жижей сухой и нетонущий плот лапши. Доширак. Запах мокрых специй и ядреных глутаматов несколько секунд ощущался как настоящее счастье.
Слава спросила:
– Ты бульон сливаешь обычно или с ним ешь?
Гранкин ответил:
– Я вчера пытался убить себя.
Слава наклонила голову в сторону, как наклоняют собаки, прислушиваясь:
– Тогда пусть будет с бульоном.
Гранкин ел, не дожидаясь, когда лапша нормально размокнет, и на зубах хрустело, но было так вкусно, будто до этого он питался только мелом. Жар и соль, мука и соя. Смешная завитушка наруто. Жирная тишина. Все, что в принципе может быть приятно и важно в жизни.
– Зачем ты хотел себя убить? – спросила Слава, заваривая растворимый кофе.
– Нувна причина?
– Не нужна, но обычно она есть. Я вот раньше, – Слава подняла рукава пижамы, открывая рябые и ребристые от шрамов руки, – считала, что я жирная, тупая и никому не нужна. И просто с мамкой херня была.
Гранкин ел. Слава трогала свои предплечья, легко шлепала мизинцем по круглому следу сигаретного ожога.
– Хочу тут набить что-нибудь, – продолжила она. – Двух огромных змей.
– Змеи у всех есть, это банально.
– А что не банально?
– Не знаю. Ленивца набей. Богомола. Скелет лягушки.
Слава снова рассмеялась мелко и тихо.
– А у тебя как давно?
– Давно. Первая попытка в детстве еще была. Но я не резался, потому что мне казалось, что это для эмо.
– Ну ты же по-другому самоповреждаешься.
– В смысле?
Слава села на пол, и по половине ее тела размазался теплый свет. Раньше никогда не светило так ватно и легко – только сегодня.
– Ну, бухаешь.
– А, точно. Кстати, если у тебя есть одежда и какой-нибудь обезбол, ты спасешь мне жизнь.