«Место, где нам служить, не имеет значения, лишь бы правде уметь честно служить…»

– Взгляните на жизнь иначе, и вы тотчас сделаетесь другим человеком.

На это он ответил негромко:

– Смотрю вот на вас и чувствую, как становится двадцать.

Александр Васильевич значительно улыбнулся:

– Да, я умею оказывать положительное влияние на людей.

Что ж, в этих пышных словах заключалась неотразимая истина, и он прикрыл блеснувшие смехом глаза, говоря:

– В самом деле, с вами становится веселее.

Держась очень прямо, сложив руки крестом, поворачивая медлительно голову, чтобы холодным взглядом измерить его, Александр Васильевич открыл ему секрет своей бодрости, который с удовольствием всем открывал:

– А всё оттого, что я не желаю знать горестные стороны жизни, я не признаю их, я не считаюсь с ними и, несмотря ни на что, хохочу, как школьник между своих беспечных товарищей. Вы же, мой друг, видите жизнь в черном свете и ждете от людей слишком многого. Вы не выучили себя смиряться с их природным несовершенством, с их слабостями, хотя в душе, я уверен, вы любите их, даже негожих, даже тех, кого не хотите любить, как тайно любите нелюбимого вами Илью. Уж я давно догадался об этом, ещё когда вы напечатали «Сон», в «Современнике», в каком-то году. Вы и дайте простор вашей любви, не стесняйтесь, не стыдитесь её, ведь она лучшее из всех ваших чувств.

Его поразила неожиданная догадка о том, что все эти годы смущало его. Он не решался, чего-то страшась, признаться себе самому, что на дне его сердца таилось какое-то чувство, очень похожее на обыкновенную добрую искреннюю любовь к его чудаку, казалось бы, пролежавшему всё, что есть в человеке достойного, а этот педантичный, скоморошистый, неудачно, по какой-то странной методе дрессированный сноб с лакированными ногтями по одному фрагменту умел отгадать сокровенную тайну. Он подавлял, он не позволял этому чувству прорываться наружу, когда набрасывал сон Обломова в сонной Обломовке, он тщательно выпалывал его перед тем, как печатать отрывок в журнале, а этот милый чудак не то с искренней, не то для чего-то придуманной холодностью в голосе, в лице, в бесцветных по-английски глазах пронюхал по случайным остаткам, по слабым намекам, по призрачной тени намеков, какие возможности скрыты в ещё не оконченном, в нескончаемом образе.

Он беспокойно задвигался, вытягивая ногу из-под себя, подаваясь всем телом вперед, точно приготовился встать.

Не потому ли он и остановился тогда, что не признался себе в своей непонятной, несмелой любви и не позволил ей обнаружить себя?..

Может быть, в самом деле…

В конце-то концов, искусство – не наши мысли, не проповеди, не разумные рецепты на жизнь, как нам твердят из журнальных статей, в доказательство ссылаясь на немцев. Логика, знания, мысли образуют науку. Искусству всю его прелесть придает наша ненависть, наша любовь…

Однако каким образом этот замороженный смог догадаться?..

Раскрыв изумленно глаза, Иван Александрович сказал почти искренне, мягко, иронизируя скорей по привычке, по складу ума:

– Не знаю, как всех, но вас я люблю в самом деле, почти как Илью.

Удерживая его за плечо, точно боясь, что он вскочит и убежит от него, Александр Васильевич возразил монотонно:

– Нет, меня вы нисколько не любите.

Недоумевая, из какой надобности его притягивают к себе, вопросительно глядя в холодное, аккуратно побритое, надушенное болезненное лицо, он впервые ясно подумал о том, что за всей этой будто бы английской аристократической чопорностью, может быть, в действительности пряталась чувствительная, даже сверхчувствительная душа, способная проникать в такие душевные тайны, о которых не подозревали, не имели никакого понятия, не в состоянии были иметь более умные и потому более черствые, хотя и более страстные, одержимые критики.

Однако его смешил фальшивый наигранный тон, и он, подняв сжатый кулак, проскандировал пышно:

– Клянусь именем Викторины Английской!

Александр Васильевич отозвался невозмутимо:

– Вы потешаетесь над тем, что я консерватор, не давая себе труда уяснить, что человечество пока ничего не придумало более совершенного, чем английская демократия, и что Виктория – добрейшая из королев.

Он уже за то был благодарен Дружинину, что тот, ворвавшись к нему, расшевелил и ободрил его. Ум, усталый, тупой, неожиданно ожил. Ответы вспыхивали сами собой. Испытывая удовольствие беззлобно острить, он весело произнес:

– Я не во всем схожусь с Иваном Тургеневым, но совершенно согласен в одном: вы – милейший из консерваторов.

Александр Васильевич величественно снял ногу с ноги, поднялся, упираясь в собственные колени руками, и прошепелявил, изображая каприз:

– Нет, не спорьте, меня вы не любите, у меня дело к вам, даже, может быть, два или три.

Он без упрека, благодушно сказал:

– Вы являетесь только по делу.

Расхаживая с важным видом по кабинету, не обращая внимания на его попытки острить, задумчиво подергивая кончик усов, Александр Васильевич меланхолически сообщил:

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги