Однако, мысленно одернув себя, махнув на все возраженья рукой, не желая прибавлять своего раздора в раздор, который и без него разгорался от каждого произнесенного слова, он с бездумным азартом принялся за салат, наблюдая, как всё больше красневший Григорьев, задыхаясь от возбуждения, кричал с перерывами, пытаясь сдержать и не сдерживая закипевшую страсть:
– Пушкин – наше всё!.. Пушкин – пока единственный полный очерк нашей народной личности!.. Пушкин – самородок, принявший в себя при всевозможных столкновениях с другими особенностями и организациями всё то, что следовало принять, отбросивший всё, что следовало отбросить, полный и цельный… Пушкин набросал сущность нашей народной сущности, образ, который мы долго ещё будем оттенять своими неуклюжими красками. Пушкин всё наше предчувствовал… от любви к загнанной старине до сочувствия реформе, от наших страстных увлечений эгоистически-обязательными идеалами до смиренного служения Савельича, от нашего разгула до нашей жажды самоуглубления, жажды матери-пустыни… и только смерть помешала ему воплотить наши внешние стремления и весь дух кротости и любви в просветленном образе Тазита!
Желтый, словно усохший, с одними глазами, сжав кулаки, лежавшие перед ним, Майков признался негромко:
– Великий, великий Учитель он для меня, с четырнадцатилетнего возраста питался я произведениями его, как манной небесной.
Салтыков переспросил, откидываясь назад, мрачно сверкая выпуклыми глазами:
– Уж не «Египетскими ли ночами», позвольте узнать?
Майков смутился, ничего не ответил, Писемский взглянул сумрачно, тяжело, а Дружинин с холодным достоинством выговаривал, явственно и значительно, каждое слово:
– Соединение литературных сил в один протест против дурных сторон современного общества влечет за собой исконный и гибельный порок нашей словесности, а именно влечет за собой рутину. Малейший успех такого протеста мгновенно порождает собой тучу всевозможных подражаний и подражателей, всё мелкое и неважное воспринимается тотчас же, без проверки и критики, а всё действительно сильное после этого встречается злобным гонением, в особенности на первых порах.
Михаил Евграфович, казалось, не слушал, склонив голову, редко выстукивая костяшками пальцев по крышке стола, высоко поднимая каждый из них, Василий Петрович красивым плавным движением придвинул к себе новое блюдо, с неподдельным вниманием неторопливо оглядывая, какой кусочек переложить к себе на тарелку, Алексей Степанович нервно двигался, открывая рот, намереваясь что-то сказать, выбирая, должно быть, подходящий момент, Дудышкин, прижмурив глаза, обгладывал косточку, Григорович, обхватив Майкова длинной рукой, что-то смешливо шептал, не обращая внимания на разгоравшийся спор, а Дружинин, прямой и спокойный, четко, обдуманно продолжал:
– Сильнейший из представителей нашего протеста, Белинский, был выставлен почти что преступником, но чуть свой взяла правда и новые люди приобрели себе достаточное сочувствие, к их тесной фаланге примазались многие, большей частью из тех, кто не пережил и не перечувствовал ничего, никакого гнета на себе не терпел, не знал жизни общества и к делу критики, за которую брался только по указке учителя, не был приготовлен нимало. Благородное стремление превратилось в рутину, убеждение сменилось командным, повелительным словом, глубоко прочувствованная роль стала пустым скоморошеством.
Встрепенулся Григорьев, но Чернышевский опередил, хохотнув, согласившись с принужденным бесчувствием:
– Вы правы: это всё вздор, пустяки. Общество не думает ни о чем, лишь об одних пустяках. Толкуют, что надо освобождать, потому что, мол, прежние деятели были злодеи, были злодеи, были дурные хозяева, предвзятые судьи, ничтожные люди.
Стакан Василия Петровича, наполненный красным вином, поднесенный было к влажным губам, опустился на миг, Михаил Евграфович забарабанил быстро и громко, Аполлон Николаевич, двинув брезгливо плечом, освободился и отодвинулся от соседа, а Николай Гаврилович продолжал, скорей размышляя, чем споря, серьезно и тихо:
– Ну, разумеется, такие деятели были и в недавнее время, дурные люди случаются во всяком сословии, во все времена, но во всяком времени, во всяком сословии дурных людей очень мало. Из двадцати миллионов, может быть, двести тысяч имеют начальниками капризников и злодеев. Эти двести тысяч, разумеется, выиграют от упразднения административной власти над ними, остальная масса не выиграет, скорей можно полагать, что проиграет.
Тут за столом всё сделалось внимательней, тише. Оглядевшись неприязненным прищуренным взглядом, Николай Гаврилович сконфузился, заалелся нежной кожей ввалившихся щек, но продолжал развязней и громче:
– Известно из политической экономии, что лучшим администратором является тот, кто имеет прямую личную выгоду от благосостояния управляемых. Помещики имеют эту личную выгоду, никакой бюрократический начальник иметь не может. Таким образом, выиграет от освобождения одна сотая доля, остальных ждет, может быть, только проигрыш.
И, болезненно морщась, с суровой складкой на лбу, пронзительно взвизгнул: