Он только с немым предчувствием облегчения ждал, что вот выйдет из поезда, распакует свой чемодан, и опять в застылую душу безжалостно вцепится железными когтями знакомая, неодолимая скука.
Где-то на середине пути в его купе подсели прусские офицеры. Это стало для него небольшим развлечением. Он разглядывал укороченные мундиры, прислушивался к отрывистым голосам, наблюдал, как они деловито, привычно извлекали из сумки походные стопки и французский коньяк.
Ему полегчало. Он меньше думал о том, куда и зачем его угораздило плестись на старости лет. Привычная философия подбиралась к нему. Он уже пробовал утешать себя тем, что всё как-нибудь утрясется само собой, потому что на этом принципе непоколебимо стоит вся разумная жизнь.
Моложавый немец обернулся к нему, протягивая соседу бутылку, показывая в улыбке крепкие зубы.
Это лицо Иван Александрович как будто узнал. Он не поверил глазам. Он испугался и на минуту зажмурил в тот же миг отяжелевшие веки.
Однако в памяти явственно всплыло то же лицо, только, конечно, другое.
Тем временем офицеры строго сказали друг другу:
– Прозит!
Он долго курил у окна, размышляя о том, о другом, до боли похожем на этого моложавого офицера.
От прежней боли всё в душе его застонало, от незабытой, как оказалось, обиды, оттого, что он так одинок.
А паровоз, по-мальчишески свистнув, резво побежал под уклон, прибавляя долгожданную скорость, но любая скорость представлялась теперь безразличной.
Покрытая тенью река, берегом которой поезд мчался прямо на юг, была слишком узкой, слишком зеленой и быстрой. На этой реке его глазам было тесно: они упирались в крутой правый берег, покрытый садами, не по-русски ухоженным лесом.
Ему были милее просторы Заволжья.
Он ещё более остро почувствовал, что едет совсем не туда.
А за спиной, неторопливо, благодушно куря, он настороженно слышал прусского офицера, как будто отчетливо видел его, то есть видел того, на которого она так жестоко, так неизбежно променяла его.
Круглая, как шар, голова, короткая стрижка гад невысоким, точно бы стиснутым лбом, холодный блеск студенистых, взирающих с безразличием глаз, холеные, аккуратно подбритые усики тонкой ниткой посередине верхней губы.
Ради таких вот усиков ему переломили судьбу, и он же ещё им обоим счастье устроить помог.
Где в те минуты он взял сил на добро?
Он вновь видел Лизу в расцвете её красоты.
Забытая сигара вскоре погасла. Он затянулся бездумно, с недоумением повертел её в пальцах и сердито бросил в окно.
Лиза была удивительно хороша! Лиза была восхитительна, несмотря ни на что!
Впрочем, он ещё тогда запретил себе думать о ней…
Он сел в стороне, заложив ногу на ногу, притворившись, что задремал.
Офицеры выпили много. Чаще других говорил пожилой, в опрятном мундире, с бледным спокойным лицом, с задумчивой грустью в тревожных синих глазах:
– Нет, я не думаю, чтобы война была цель нашей службы.
Моложавый отмахнулся небрежно:
Ежели мы военные люди, так как же – мы должны воевать!
Пожилой объяснил, терпеливо, не меняясь в лице
– Я понимаю, когда надо сражаться за честь, за независимость родины, однако я вижу, что то, что нам готовят теперь, правильней именовать грабежом.
Держа полную стопку в правой руке, разглядывая темно-золотистый коньяк, покачивая ногой в лакированном сапоге, моложавый отозвался неодобрительно:
– Нам не приказано рассуждать.
Его собеседник кивнул, запинаясь, точно взвешивал, стоит ли быть откровенным:
– Вам не приказано… Гете… впрочем… имя этого человека вам, надеюсь, знакомо?
Сделав большой глоток коньяку, проведя большим пальцем по влажным губам, моложавый продекламировал шутовски:
– Рубиновых уст коснуться позволь, не отвергай мои домоганья. Что может искать любовная боль, как не лекарств от страданья?»
Пожилой, прищурясь, сказал:
– Похвально… Так вот, этот же Гете, между прочим, писал, что время увлекает каждого за собой, желает он того или нет, определяя, образуя его, так что человек, родись он на десять лет раньше или позднее, будет совершенно иным, что касается его собственного развития и воздействия на внешний мир… Вы моложе меня лет на двадцать… и я могу рассуждать без приказа.
Иван Александрович припомнил Тургенева в ту лунную ночь:
«Я родился в двенадцатом, он, кажется, в восемнадцатом или двадцатом. Между нами шесть-восемь лет. Как понял бы он, если бы решиться ему рассказать эту странную историю с Лизой?..»
Моложавый воскликнул с пьяным азартом:
– А я вам говорю, что Германия превыше всего! Россия и Франция готовы поглотить нас с двух сторон, как ничтожных поляков с их гонором, черт их возьми. Нам, немцам, необходимо единство, во что бы то ни стало единство, единство любой ценой, миром или кровью, дипломатией или железом! Если мы хотим выжить, а мы хотим выжить, мы обязаны сделаться сильными! Мы увеличим налоги и отдадим эти деньги на армию! Мы станем господами в Европе! Мы с вами солдаты, и мы будем сражаться, сражаться, сражаться! Мы овладеем всем миром! Мы дадим всему миру нашу культуру! И это вы именуете грабежом?
Пожилой иронически улыбнулся:
– Это и будет грабеж.