Пруст с изумлением смотрел на этого молодого мужчину, происходившего из русского дворянского рода, которого постигла такая враждебная судьба.
– Это меня уже не волнует, – признался Ларионов. – Я хотел учиться военному делу, чтобы развивать армию в ее лучших традициях и, если потребуется, воевать на фронте. Жизнь в тылу имеет смысл, лишь если человек делает важное дело для Родины, для людей. Жизнь на фронте – если человек защищает Родину. В противном случае ты становишься паразитом или преступником. Я много думал, неужели вы не понимаете? – Ларионов отпил воды из кувшина. – Я думал о том, что мог бы делать я, чтобы не быть паразитом в своей личной ситуации. И я решил, что мое место здесь. Я хочу хоть какой-то справедливости на этом маленьком клочке земли. Хотя вправе ли я решать, что есть справедливость?
Пруст слушал возбужденного Ларионова, чувствуя и восхищение перед его человеческим, душевным мужеством, и сострадание к его неустроенности и мукам.
– Но в Москве все перевернулось! Я представил свои предложения по изменениям лагерной жизни не кому бы то ни было, а товарищу Берии и даже остался на свободе и без дырки в затылке, – усмехнулся он. – Но все тщетно. Я увидел огромную машину, которая движется по полю, не принимая во внимание жителей нижнего уровня. И за все это расплата – комиссар! – Ларионов налил и выпил. – Это было решение Берии, поддержанное Буденным.
Пруст чувствовал грусть, что такие люди, как Ларионов, вынуждены страдать от ощущения собственной никчемности, тогда как негодяи в Москве пребывали в благости, даже не представляя степени своей ничтожности и вредительства для всего человеческого и доброго, что так кропотливо создавалось цивилизованными людьми веками.
– Вы напрасно корите себя, – произнес Пруст тихо, чувствуя к Ларионову крайнюю симпатию. – Вы поступили милосердно, стараясь помочь людям в лагерях своим предложением. Ваше звание со временем откроет вам больше дверей для защиты справедливости. Горе-бунтари, декабристы и иже с ними гнили в ссылках и складывали головы. Российская власть часто была жестокой. Здесь необходимо действовать рационально, и тут вы были правы…
– Что поступил как оппортунист? – не выдержал Ларионов.
– Нет, – серьезно сказал Пруст, – что поступили как благоразумный человек, понимая, что принесете больше пользы людям в живом виде, чем в мертвом. Rebus in angustis facile est contemnere vitam, Fortiter ille facit, qui miser esse potest [59]. Ваши мотивы не были эгоистичны.
– Но выглядит все именно так. Поехал, чтобы удовлетворить карьерные амбиции.
Пруст скрестил руки на груди и посмотрел на Ларионова поверх очков.
– Мой дорогой Григорий Александрович, – протянул он, и глаза его немного повеселели, – что же вас больше заботит: истина или то, что о вас подумает небезызвестная особа?
Ларионов вспыхнул и сконфузился от неожиданной откровенности доктора Пруста и внимания к его личной жизни.
– По правде сказать, и то и другое, поскольку ее мнение всегда отражает истину для меня, – сказал он в сердцах.
– А вы сами как склонны считать?
Ларионов задумался.
– Я уверен, что протест ничего не дал бы, – сказал он сухо. – Меня закрыли бы, пытали, затем расстреляли или, в лучшем случае, сослали на двадцать лет в Воркуту. Таких историй сотни тысяч. Я видел переполненные поезда… Как известно, закрывали и расстреливали «ни за что», и в моем лагере таких хватает. Так что говорить об открытом протесте? Но, может, так было бы лучше? Вернее, справедливее?
– Для кого? – Пруст печально покачал головой. – Я думаю, что вам следует с холодной головой подходить ко всем важным решениям, хотя русские люди этого не умеют. – Он засмеялся добрым смехом. – На холодную голову русские только убивают друг друга, а все остальное делают в пылу!
Ларионов вздохнул, чувствуя внутри согласие с доктором Прустом. Он сам ощущал в себе эту неуправляемость, когда был взбудоражен, когда были задеты его чувства. Именно в этом состоянии он натворил больше всего ошибок.
– Мне надо многое успеть, пока я еще здесь, – произнес наконец Ларионов задумчиво после некоторого молчания.
Пруст монотонно кивал, видя уже симптомы исцеления этой русской болезни, которую, по его мнению, так точно описал Пушкин и имя которой – хандра. А Кузьмич называл это состояние «раздрызг», так как Пушкина он не читал.
– И что вы намерены делать дальше? – спросил Пруст, потягивая коньяк.
– Видимо, для начала побриться, – улыбнулся с некоторой грустью Ларионов.
– В вас есть доля рационализма, – довольно улыбнулся ему в ответ Пруст. – Надеюсь, с годами вы ее приумножите во благо себе и тем, кто вам дорог. Страна нуждается в благородных людях. И я это говорю без малейшего преувеличения или желания польстить, – поспешил добавить доктор. – Видите ли, милейший Григорий Александрович, борьба не всегда очевидна, как и ее результаты. Но то, что вы не испытываете ни презрения, ни ненависти к своим заключенным, для меня уже своего рода победа над несправедливостью.
– Видимо, для меня это не так очевидно и достаточно, – усмехнулся Ларионов.