Ларионов поднялся и радостно, хоть и смущенно, поздоровался с Прустом.
– Какими судьбами? – спросил он, сурово поглядывая на Кузьмича и Федосью, маявшихся в проходе и готовых уже к выговору после ухода доктора.
– Я к вам, – сказал Пруст и присел за стол, снимая шляпу.
Ларионов приказал Федосье поставить Прусту приборы и стаканы и покинуть их. Он также велел Кузьмичу сторожить при входе в избу и никого не впускать – боялся появления Веры и того, что она увидит его в таком неприглядном виде: небритым, испитым и опустившимся.
Пруст с удовольствием понюхал коньяк и поднял бокал.
– За ваше возвращение, Григорий Александрович! – радостно сказал он и сделал глоток.
Ларионов без стеснения запрокинул весь бокал. Он понимал, что Пруст и так видел его состояние и считал ребячеством не делать то, чего он больше всего желал.
Доктор смотрел на него поверх очков добрым, уверенным взглядом, и Ларионов в конце концов почувствовал облегчение оттого, что тот приехал. Его охватывало такое одиночество, которое он последний раз чувствовал только тогда, когда покинул дом Александровых.
– И кто вас вызвал? – спросил Ларионов, доставая и раскуривая папиросу замедленными движениями, как обычно это делают нетрезвые люди. – Кузьмич с Федосьей?
Пруст похлопал его по руке.
– Не скрою, это так, – улыбнулся он. – И надеюсь, этим беднягам не придется сегодня прятаться в окрестных оврагах! Уверяю, их привело ко мне не что иное, как любовь к вам.
Ларионов усмехнулся, но почувствовал неловкость от этого слова и от откровенности Пруста. И еще оттого, что довел своих подчиненных до такого отчаянного шага.
– Да, я пью, – сказал он спокойно. – Ну и что? Я уже большой мальчик и сам решаю свою судьбу. – Ларионов выглядел немного раздосадованным оттого, что ему приходилось что-то объяснять. – Мне не нужны помочи, как ни странно, – ухмыльнулся он. – Хотелось бы хоть немного уважения напоследок.
– Напоследок? – удивился Пруст. – Вы покидаете нас?
– Не сейчас, но к зиме или весне, – вздохнул Ларионов.
Пруст внимательно смотрел на него. Ларионов казался Прусту озабоченным. Он знал по опыту, что тот обычно мучился вопросами нематериального толка. Он действовал решительно в моменты кризиса, но когда приходило время все осмысливать, подвергал себя критике, которая обычно доходила до внутреннего разлада, с которым справиться ему было нелегко.
– Вы уже знаете, куда вас направят? – спросил Пруст участливо.
Ларионов покачал головой и посмотрел на Пруста затуманенным от алкоголя взглядом, и оттого, что правый его глаз был немного прикрыт из-за ожога, он показался особенно несчастным.
– Но что, собственно, вас больше всего терзает? – спросил Пруст и, не дожидаясь ответа, продолжил решительно, как он привык действовать, когда приступал к операции: – Ведь это неизбежно. Вы не можете тут оставаться вечно, как, надеюсь, и все мы! Жизнь – это непрерывный процесс изменений. Несомненно, вы принимаете это во внимание, с вашими умом, проницательностью и природными способностями видеть все как есть, – произнес он с живостью, предлагая Ларионову немецкий рационализм, против которого тот ничего не имел, понимал его разумность и выгоду, но не мог резюмировать внутри собственной натуры и применительно к своим страданиям. – Feci auod potui, faciant meliora potentes! [58] Вы делаете все, что возможно и невозможно для людей – для нас. Вам не за что себя упрекнуть. Я говорю это
– Мне дали комиссара, – сказал Ларионов безучастно, словно отвечая на вопрос Пруста о причинах своих главных терзаний.
Пруст немного поморгал, поправил очки и поднял бокал.
– Это необходимо отметить, – сказал он. – У вас появилось больше авторитета!
Ларионов все еще выглядел мрачным. Он чувствовал, куда клонит Пруст, и заранее решил, что тот лишь стремится его успокоить, отвлечь от правды.
– Вам неприятно это повышение? Или причина в общественном, так сказать, мнении? – ласково спросил Пруст, несмотря на очевидную провокационность своего вопроса.
Ларионов был представителем системы, и Пруст понимал некоторую бестактность, предлагая ему признать ее порочность через признание своего разочарования повышением.
– Вы ведь не можете уйти в отставку, поэтому карьерный рост неизбежен, – решительно добавил он.
Ларионов встал и начал ходить вдоль печи, в ярости на собственную слабость, понимая доводы Пруста.
– Ведь вы совершенно правы! – говорил он. – Я просто боюсь признаться себе в том, что ни на что больше, кроме службы, не пригоден! Однажды этот разговор уже случился, но тогда я не был готов признать то, что ничего не могу делать, а главное, не хочу. Но я пытался поступить в военную академию. Меня не приняли, а выслали сюда. Я не понимал тогда почему. Теперь же стало ясно: я был в серых списках НКВД.
– Вы не должны так громко говорить, – забеспокоился Пруст.
– Мне все равно. И эта информация теперь открытая. – Ларионов запнулся, но продолжил: – Я – сын генерала царской армии. Оттого и был сослан в Чистилище.