В Москве, естественно, паника. Уже 4 августа председатель КГБ Ю. Андропов докладывает в ЦК о мерах по возвращению беглеца на родину, 6 августа Б. Полевой разражается в «Литературной статье» памфлетом «Несколько слов о бывшем Анатолии Кузнецове», книги выбрасывают из библиотек, уничтожают два миллиона журнальных обложек очередного номера «Юности», на которых значится его имя, ставшее, как сказали бы сейчас, токсичным[1617]. А сам К. печатает обращения и открытые письма, одно громозвучнее другого.
Так верноподданный советский писатель-коммунист становится едва ли не самым непримиримым антисоветчиком:
Мир живет и движется, такой разноцветный, по большому счету противоречивый, а мы, советские, по отношению к нему представляем особое оболваненное восточное племя между Европой и Китаем, толкущееся в пережеванных представлениях, живущее серо, неинтересно, на концлагерном режиме, с дубовыми фанатичными догматами, рождаемся, живем и умираем на вытоптанном пустыре за высокими заборами[1618].
В том же 1970 году наконец-то выходит неоскопленный текст «Бабьего Яра», где места, выброшенные цензурой, набраны курсивом, а позднейшие вставки даны в квадратных скобках. Его переводы издают в Англии, Германии, США, Франции, Австрии, Швейцарии, Швеции, Израиле, так что материально К., — как замечает его биограф П. Матвеев, — ни в чем не нуждался: на крупные авансы и роялти от западных издателей приобрел трехэтажный дом в одном из лондонских пригородов и автомобиль, о котором мечтал с детства. Кормила его и «Свобода», для которой К. за семь лет (1972–1979) записал 233 радиобеседы — действительно очень яркие.
Но что же новые книги? Ничего, если не считать сохранившегося лишь во фрагментах сюрреалистического романа «Тейч Файв» (Новый колокол, 1972). Так что на родину — в Россию и в Украину — после перестройки К. вернулся по сути только «Бабьим Яром», переиздающимся до сих пор. Да и единственным памятником писателю стала в 2009 году открытая в Киеве скульптура мальчика, при свете фонаря читающего на стене фашистский указ о сборе евреев с вещами и ценностями.
Соч.: Бабий Яр: Роман-документ. М., 1967, 1991, 2001, 2005, 2010, 2019; Франкфурт-н/М., 1970, 1973, 1986; Киев: Обериг, 1991, 2008; Запорожье, 1991; 2001; СПб.: Речь, 2019; Между Гринвичем и Куреневкой: Письма Анатолия Кузнецова матери из эмиграции в Киев. М.: Захаров 2002; На «Свободе»: Беседы у микрофона. 1972–1979. М.: Corpus, 2011.
Лит.:
Кузнецов Феликс Феодосьевич (1931–2016)
«Я с детства и на протяжении всей своей жизни любил советскую власть»[1619], — уже на склоне дней признался К. И ему действительно было за что ее любить: 17-летний выпускник сельской школы в захолустной Тотьме безо всякой протекции поступает на экономический факультет суперпрестижного МГИМО (1948), а когда у него «не пошел язык»[1620], по личному будто бы распоряжению министра переводится на только что созданное отделение журналистики филфака МГУ (1949–1953). И дальше все так же, как по маслу: аспирантура, первые заметные публикации, членство в КПСС (1958) и Союзе писателей (1962), недолгая служба в Совинформбюро, а в 28-летнем возрасте пост члена редколлегии «Литературной газеты» по разделу русской литературы (1959–1961).
Плохо ли? И удивительно ли, что, точно угадывая, куда дует властный ветер, К. поначалу становится едва ли не идеологом «детей XX съезда», предлагает считать их (В. Аксенова, А. Гладилина, А. Кузнецова) «четвертым поколением» беззаветных борцов за ленинские нормы, заодно похвально отзывается об А. Солженицыне (Знамя. 1963. № 1), а к середине 1960-х…
В середине 1960-х роза ветров меняется: о культе личности вспоминать уже запрещено, шестидесятники, во всяком случае многие из них, дрейфуют от дразнящего фрондерства к опасному для власти диссидентству, зато из глубины России вырастает новая литературная волна, и в статье «Трудная любовь: Раздумья о деревенской литературе» (Правда, 3 марта 1967 года) К. первым называет эту волну «деревенской прозой».
Своим приоритетом здесь он небезосновательно гордился: и