До конца ли оттаял, до конца ли изжил? Из отдаления судить об этом трудно. И, вероятно, прав Е. Эткинд, утверждая, что «литературный процесс шел теперь мимо него. Левин все больше казался архаистом и чудаком»[1684]. Но должно помнить, что Л. все-таки удалось (вместе с М. Платоновой) пробить в печать первое посмертное издание прозы А. Платонова (1958). И должно знать, что многое при его жизни так и осталось под спудом: и первый вариант монографии об И. Бабеле, и статьи о В. Гроссмане, И. Юзовском, других современниках, и огромная, многократно ставившаяся в номер, но все-таки не опубликованная «Вопросами литературы» статья об А. Солженицыне и его критиках (1963–1964)[1685].
Очерк творчества И. Бабеля вышел в свет уже после смерти Л. (1972). Сборник воспоминаний «Из глубин памяти», нещадно искромсанный цензурой, — спустя еще 12 лет (1984). А большая часть, изначально писавшаяся «в стол», так пока и не опубликована.
А ведь, судя по редким, но заметным публикациям Т. Левченко, которая занята разбором левинского архива, там еще много интересного. Поэтому будем ждать — и автобиографическую книгу «История моего космополитизма» (1958), и дневниковые, поденные записи старого идеалиста-ленинца.
Соч.: И. Бабель: Очерк творчества. М.: Худож. лит., 1972; Из глубин памяти. М.: Сов. писатель, 1984; Записки в стол // Наше наследие. 2015. № 112.
Лит.:
Левитанский Юрий Давидович (1922–1996)
Л. называл себя «поздним». И это может показаться странным, если вспомнить, что 17-летним выпускником украиноязычной школы в шахтерском Сталино (ныне Донецке) он поступил в престижный Московский институт философии, литературы и истории, в 19 лет добровольцем ушел на фронт, начал печататься в армейских газетах, а первую книгу стихов «Солдатская дорога» выпустил, едва ему исполнилось 26 лет.
И это звучит удивительно верно, если принять во внимание, что в ИФЛИ он проучился всего два года и в круг «лобастых мальчиков невиданной революции» не попал, если учесть, что служить в войсковой печати ему пришлось до июля 1947 года, а главное, что период ученичества у него затянулся дольше, чем у сверстников-поэтов.
С. Гудзенко, друг со студенческой скамьи и в дни боев под Москвой напарник в одном с Л. пулеметном расчете, успел прославиться и закончить свои земные дни, М. Луконин получил Сталинскую премию, о первых сборниках А. Межирова и С. Наровчатова вовсю спорили критики, а Л., надолго осев в Иркутске, «писал стихи патриотические и даже более чем…»[1686], собирая их в книги «Встреча с Москвой» (Иркутск, 1949), «Самое дорогое» (Иркутск, 1951), «Наши дни» (М., 1952), «Утро нового года» (Новосибирск, 1952).
В этих книгах нет ничего дурного, однако нет и ничего почти, что возвышалось бы над провинциальным рельефом: лишь изредка блеснет удачная строка, лишь привлекут внимание точность деталей и нетривиальность ритмического рисунка, но это и всё. Так что Л. хвалили, вывели из-под сокрушительного удара в годы охоты на евреев-космополитов, но даже и из кандидатов в члены Союза писателей (1949) в полноправные члены перевели с изрядной задержкой, только в январе 1956 года, когда Л. уже полгода как проучился на Высших литературных курсах в Москве.
И то ли столичная творческая среда, в которой Л. освоился быстро, сыграла свою тонизирующую роль, то ли подошли сроки, но стихи в сборниках «Листья летят» (Иркутск, 1956), «Стороны света» (1959), «Земное небо» (1963) написаны уже «артистом в силе», а «Кинематограф» (1970), по единодушному признанию, стал одной из сильнейших книг в русской поэзии второй половины века. В его стихах много грусти: Л. вообще, — как говорит дружившая с ним О. Николаева, — «был человек печальный, он был Пьеро…» Но еще больше в них сострадания и утешения: «Следует жить, / Ибо сколько вьюге не кружить / Недолговечны ее кабала и опала…» Вполне понятно поэтому, что за эти мелодически богатые строки, подсвеченные иронией и редчайшей у нас самоиронией, с такой готовностью схватились и профессиональные композиторы, и самодеятельные барды, а сам Л. имел шанс стать публичной знаменитостью.
Однако же не стал. В молодости напоминавший своей внешностью Лермонтова, с годами он погрузнел и, — как сострил Д. Самойлов, упомянувший «Л. Итанского» в поэме «Последние каникулы», — «был заеден бытом». «Юра, — вспоминает Е. Камбурова, — по-прежнему мало походил на поэта, отрешенного от земной суеты, — помню его с постоянными авоськами, в заботах о своих близких. Сначала родители, служение которым было для него свято. Потом дети…»[1687] И даже его влюбчивость, приводившая к тягостным разрывам с прежними семьями и к новым бракам, становилась не столько темой светских пересудов, сколько поводом к сочувствию и дружескому подтруниванию.