ущербные, чужие нам, вредные декадентские стихи, которые вызывают чувство недоумения и гадливости, — откуда у молодого советского человека эти настроения перестарка, это циничное бормотание! Мне не хочется их цитировать, да и нет нужды, — они известны в Лит. институте, и в основном правильно (хоть, пожалуй, и слишком мягко) уже оценены рецензентом В. Казиным — непонятно, как человек с такими настроениями попал в Лит. институт Союза Советских писателей, непонятно, зачем коллекционировалось его упадочное дрянцо. Эти стихи — наглядный аргумент о неблагополучии, эстетстве и космополитизме, свившем гнездо себе на творческой кафедре Лит. института[1675].
Эти возгласы были уже, что называется, в пустой след, так как еще 2 марта Л. был исключен и из комсомола, и из института. Примерно через год, и то благодаря личному вмешательству А. Суркова, ему все-таки удалось восстановиться на заочном отделении и получить «троечку» за диплом, который был составлен едва ли из десятка максимально проходных стихотворений.
А новые стихи идти действительно почти перестали. «По всем статьям пропал и спасовал, / Расклеился, рассохся и распался», — скажет Л., когда они вернутся. С институтских поношений «началась, — по словам В. Корнилова, — стойкая абулия — болезнь воли»[1676], и стихи в печать он никогда уже не предлагал. Жил одиноко в коммуналке на инвалидную офицерскую пенсию, подрабатывал ответами на рукописи начинающих авторов и графоманов в Литконсультации СП СССР.
Летом 1950 года К. Симонов послал было Л. в командировку по местам, где воевал его взвод. И Л. вроде бы загорелся, но запланированной поэмы не вышло. Б. Слуцкий уже в шестидесятые однажды уговорил дирекцию Театра на Таганке заключить с Л. договор на инсценировку об Отечественной войне. «Но Костя, — вспоминает В. Корнилов, — к работе даже не приступил. Деньги пришлось возвращать. И тогда огорченный Слуцкий сказал свою знаменитую фразу: — Еврейский народ настолько обрусел, что даже создал своего Обломова»[1677].
Держался этот, — по собственной горькой аттестации, — «обмылок, обсевок, огарок», впрочем, всегда отнюдь не пришибленно: ни на что не жаловался, слыл образцом элегантности, легко завоевывал женские сердца, в помощи друзьям был на удивление деятелен. «В нем, — процитируем К. Ваншенкина, — вообще было много офицерского — скорее даже в старом понимании: сдержанность, воспитанность, чувство собственного достоинства»[1678].
Вплоть до 1981 года он, — по словам Л. Сергеевой, — дописывал и переписывал ушедшее в фольклор стихотворение «Нас хоронила артиллерия». Что же до новых стихов, то они писались изредка, и Л. их не хранил. Лишь узнав свой смертельный диагноз, согласился по настоянию друзей начитать то, что помнил, на две магнитофонные пленки. И по этим записям Л. Сергеева, дружившая с Л. долгие годы, составила небольшую книгу «Признание» (1988; предисловие Вл. Соколова), которая так и осталась единственной.
Как напоминание о поэте, ни одной своей строки не увидевшем в печати. И написавшем о себе с беспощадной откровенностью:
Соч.: Признание. М.: Сов. писатель, 1988; «Я был не лучше, не храбрее» // Знамя. 2015. № 5; Признание. М.: Воймега, 2022.
Лит.:
Левин Федор Маркович (1901–1972)