Ради сегодняшней встречи Евланьюшка надела сиреневое платье, расшитое на груди цветным стеклярусом. Когда Григорий брал в Москве на толкучке модную сиреневую рубашку, он знал — это любимый цвет Евланьюшки. Но платье было дорого сердцу не одним цветом: она ходила в нем на первое свидание с Рафаэлем. С того дня прошло шесть лет. За это время Евланьюшка внешне стала еще лучше. Рафаэль, забывшись, смотрел на нее, как близорукий: и видел, и не видел. Евланьюшка, словно дразня, пропела вполголоса:
Хазаров, будто просыпаясь от мучительного сна, провел по лицу ладонью. Жестом пригласил Евланьюшку сесть, а сам, сцепив за спиной руки, отошел в сторону. Перед ним, почти во всю ширину и длину глухой стены, висел генеральный план строительства завода — фиолетово-чернильный лист, испещренный квадратиками, линиями, слившимися, плохо различимыми словами. Хазаров задержал на нем свой взгляд. «Вот что меня волнует», — словно хотел он сказать. Евланьюшка отметила: «А кофейный цвет костюма — ему к лицу. Стройней Раф и… светлей, кажется». Намек Хазарова она поняла и не поняла. Евланьюшка знала: больше, чем кому-либо, он принадлежал этому генплану. Раф — частичка его. Самая основная. Без него, деятельного, он, может быть, так и останется фиолетово-чернильным листом. Ну а Евланьюшке?.. Ей, может, принадлежал только хлястик пиджака. Но пока она владела инициативой. И еще надеялась, что и у любимого можно все изменить, вплоть до размера обуви.
— Даже не зайдешь. Не позвонишь, — мягко упрекнула она. — Я ведь одна теперь. Знаешь, поди…
Обласкала взглядом, попросила:
— Расчешись, Раф, примялись твои волосы. Как я люблю, когда ты расчесываешься! Электричество трещит, а ты вроде б его ловишь. Расчешись.
— Ох, Ева! Не знаю, что с тобой делать. — Рафаэль заходил по кабинету. — Все на тебя жалуются. Плотник, участник гражданской войны, слез не сдержал. Чуть не каждый сопляк, говорит, кличет теперь: «Эй, агностик!» Даже тетя Уля письмо прислала: «Не дождуся весточки из Сибири. Что же приключилось с моей Евланьюшкой?»
Замечаний Ева не терпела.
— Какая она мне тетя! За первого встречного вытолкала замуж. Если б не она!.. — Евланьюшка, изменившись в в лице, кольнула его злым, отчаянно-злым, изболевшим взглядом. И не нашла нужным закончить фразу.
Не скрывая досады, Хазаров повысил голос:
— Откуда в тебе такая… неблагодарность к близким людям? Даже черствость! Не ты ли сама утверждала: красивой внешности соответствует и красивая душа?
— Хочешь знать? — с чувством проговорила Евланьюшка. — От любви! Жжет она меня, любовь-то…
— И Григорий — первый встречный? И тетя Уля виновата в твоем замужестве? Да ты, смею заметить, совсем не знаешь своего Григория. Не поняла его. Принижала. А я вот тебе расскажу…
Евланьюшка внутренне содрогнулась: «Сам он… черствый. Да я готова себя убить. И разговоры о Гришке — лишние».
— Пыжов — парень со стратегией. Полторы недели прошло, как уехал, а на стройку уже прибыло семьсот восемнадцать человек. Семьсот восемнадцать! До него как поступали? Соберут сход в селе и просят: выделите Христа ради пять-десять человек на стройку. Как в рекруты. Он же по крупным центрам маханул. А как отзываются о нем? Хваткий, напористый. Насядет — не отступит. Оратор. «Фашизм грозит: зальем мир свинцом и металлом. А мы еще посмотрим. И у нас хватит на врага горячего свинца и металла. Так что помни, товарищ, война с фашизмом идет сегодня. Не только в Испании, но и на нашей сибирской стройке».
Евланьюшка сидела как на иголках. Все ее существо кричало: «Раф не понимает… Нет, не понимает, что такое любовь».
— Да перестань, — плачущим голосом взмолилась она. — Возьми их себе — Гришу, тетю Улю. Мешают они мне, добродетели, взять свое счастье. Вот оно, рядом, а кто-то заслоняет. Теперь эта комвузовка…
Он еще усмехается! Обида душила Евланьюшку. Молчит Раф, глух к ее признаньям. Не может простить замужества? Или… любит уже комвузовку? И — до поры до времени — прячет любовь? «Голос мой, голосочек! Ты ж волшебны-ый, ты ж чарующий… Растопи ты на сердце дружка ледяны иголочки. Обогрей его, студеное. Оброти ко мне, забывное. Ты ж, улыбка моя, ты ж пленительная! Да возьми-ка в полон его, в крепки рученьки. Не то пути, не то дороженьки разойдутся у нас в разные стороны.
Ты беспомощна, красота моя. Неоплатная-а, совсем ненужная-а. Ой же, боженька, добрый дедушка! В слезах горьких купаться — доля тяжкая…»
Обида всасывалась глубже. С губ Евланьюшки, уже дрожащих, сорвалось по-детски капризное:
— За что они меня опозорили? Устроили судилище…
Хазаров пододвинул стул, сел рядом.
— Разве можно за личную обиду так расправляться с людьми? И топтать общественное дело? Ты посмотри, какие снаряды мечешь в своего человека, в труженика! Оппортунизм, троцкист, агностик! Да что ты делаешь?