– А что до всего остального – что ж, даже если ты во всем будешь подражать мужчинам, они никогда не примут тебя. Ты можешь перехитрить их, победить в бою, даже убить, в общем, сделать все что угодно, но это не значит, что ты станешь равной им. Тебя не ждут узы братства. Ни товарищества, ни поддержки, ни доверия – вообще ничего. Ни между ними. Ни для тебя. О небо, неужели ты ничему не научилась, глядя на то, как Агамемнон с Ахиллесом злятся и дуются друг на друга, споря из-за того, у кого кое-что больше? А эта история с Троей все только усложнила. Все эти ужасно глупые мальчишки со своими ужасно глупыми понятиями о том, что значит быть
– Не Одиссей, – ответила я. – Он не такой.
– Правда? Ты правда хочешь сказать мне, что он не мстительный, заносчивый, лживый, коварный, жаждущий доказать окружающим, что он умнее всех? Может, конечно, тут все не так очевидно, как с теми, кто входит во дворец, выпятив… эго, но у этой истории все равно тот же финал. Власть. Место в мире. Возвышение над всеми прочими мужчинами. И само собой, над всеми женщинами тоже. Я надеялась, что Цирцея вдолбит ему немного здравого смысла или хотя бы эта развратница Калипсо, – но нет. Ему все равно нужно стать выше всех остальных. Он возвысится и над тобой, если ты не будешь осторожной.
Некоторое время мы стояли в молчании, она и я, над краем света.
Я вдруг поняла, что, будь я Афродитой, разразилась бы слезами. Кинулась бы на шею Гере с объятиями и бормотала: как это все точно, как печально, мое сердце этого не выдержит! А Гера, вздохнув и закатив глаза, похлопала бы меня по спине, и мы пусть ненадолго, но поддержали бы друг друга в нашей печали, прежде чем вспомнить, что терпеть друг друга не можем, и разойтись в разные стороны.
А еще я поняла, что, будь я Зевсом, я бы поразила ее на месте за то, что она посмела усомниться в моей мудрости и силе. «Блудница, – заявила бы я. – Тварь! Никто никогда тебя не полюбит. Только я. Посмотри, что мне приходится выносить из-за тебя. Посмотри, что ты заставила меня сотворить!»
Именно этого ожидали бы поэты, и иногда проще сберечь время и силы, делая то, что должна, по мнению всех окружающих, пока наконец вымысел не станет правдой.
В пиршественном зале Одиссея появляется бродяга.
Его волосы слиплись от грязи, он сгорблен и одет в лохмотья. Он не поднимает взгляда на Мелитту, встречающую его в дверях, вжимает голову в плечи, словно боится удара, но просит хоть пару кусочков хлеба, что облегчат его путь.
Мелитта приглашает его войти. Один из достойных обычаев этого дома – убедиться, что никого, вне зависимости от статуса, не прогонят с порога. А еще Пенелопе кажется, что полезно будет прервать пиршество женихов появлением этого выходца с самого дна, чтобы напомнить им, что в ее глазах они ничуть не лучше оборванца, побирающегося у чужих ног.
Бродяга идет от стола к столу. Амфином говорит:
– О, прости, но я, кажется, все съел…
Эвримах морщится:
– Он воняет! Что он тут делает?
Кенамон произносит:
– Конечно, господин… Надеюсь, вы ничего не имеете против рыбы?
Антиной бьет нищего по голове за то, что тот осмелился здесь находиться, дышать с ним одним воздухом. Бродяга падает, свернувшись клубком на полу. Антиною это нравится. Антиной и сам иногда так сворачивается, когда его бьет отец. Его отец кажется громадным, если смотреть на него с пола, следя за пылающим гневом лицом старика. А значит, и Антиной должен тоже казаться большим тому, кого он бьет. Вот как все устроено.
Телемах кидается вперед, чтобы помочь несчастному подняться, но его отпихивают прочь. Лицо Телемаха пылает гневом, злобой и обжигающей яростью, которую женихам не удается распознать лишь потому, что никогда прежде они его таким не видели. Если бы кто-нибудь прислушался, то смог бы различить сказанное шепотом «Давай убьем их всех немедля!», но взрывы смеха и веселые крики женихов звучат так громко, что скрывают не только этот шепот, но и рык бродяги: «Не сейчас!»
Оборванец поднимается.
Когда об этом будут петь поэты, в эту сцену они добавят другого бродягу – не жалкого, не кланяющегося за каждый кусок. Ведь великим и могущественным – тем, кто платит за труды поэтов, – нужно, чтобы мир знал: если вы скромны и готовы униженно выпрашивать жалкие подачки, вас, возможно, вознаградят объедками, в благодарность за которые придется кланяться и пресмыкаться. Но если вы напористы, шумны и кипите гневом от того, насколько несправедливо ваше положение, насколько жесток мир, в котором богатые пируют, пока бедные умирают с голоду прямо у их порога, – что ж, тогда вы заслуживаете всех бед, что обрушатся на вашу голову, разве нет?
Со стороны богов и царей очень мудро распространять такие истории. Мудрость – не всеобщая правда, она просто орудие. О, но какое это орудие!