Меня шокирует, даже возмущает то, насколько его разум глух к моим воззваниям. Испытывая огромное желание встряхнуть его, я едва касаюсь плеча – совсем чуть-чуть, ведь смертному дано выдержать лишь легкое прикосновение богини, – чтобы напомнить о своем присутствии и его обязанностях. Он не шевелится. Дыхание с шумом вырывается из его ноздрей, рот крепко сжат. Его грудь резко вздымается и опадает с каждым вдохом. Таким же он был, когда, вцепившись в одинокую ветвь оливы, висел над громадным провалом водоворота, а Сцилла шипела и рычала в пещере у него над головой. Держись. Просто держись. Когда прошлое уже не имеет значения, а будущее вне твоего контроля, Одиссей именно так и делает. Он держится.
–
Он отворачивается от меня. Я с трудом сдерживаю возмущенный вздох и желание призвать свое пылающее копье.
– Эвриклея, – рычит он на весь зал старой служанке. – Ступай сюда.
Она аккуратно обходит потеки грязи, стараясь не слишком испачкать подол, а затем низко склоняется к нему.
– Скажи мне, – требует он, – кто из этих женщин не был верен моему дому.
Эвриклея окидывает зал вспыхнувшим взглядом. Закусив губу, она делает глубокий, длинный вдох.
– Эта, – шепчет Эвриклея, тыча пальцем в зал. – И эта. Вот эта. Она блудница.
Одиссей задумчиво кивает, разглядывая служанок, на которых указывает палец старухи.
– Телемах! Подойди к нам, пожалуйста.
Телемах, пройдя через зал, останавливается подле отца и кивает с мудрым видом, пока Эвриклея тычет пальцем, не называя имен –
Я снова касаюсь Одиссея, его разума, его сердца…
Мне кажется, что я увижу хаос. Увижу душу, раздираемую на две части. Увижу нечто сродни сумасшествию Геракла, обуявшее его.
Но нет.
Вместо этого я вижу внутри него абсолютную уверенность и спокойствие, такие же, как всегда. Вижу, как он сидит у огня на острове Цирцеи, пока волшебница пророчит ему путешествие в подземный мир, в царство за гранью. Вижу, как он кричит в экстазе под нимфой Калипсо, как плачет, сидя на белом камне и взирая на море, окружающее ее остров, как целует ее пальцы, когда она шепчет:
И вот она… Ошеломляющая истина, затмевающая даже мой божественный свет. Пламя, пылающее даже сквозь ласки Цирцеи и поцелуи Калипсо, сквозь нежные прикосновения фиакийской царевны и зарево над горящими руинами Трои. Четыре слова.
Тут я поднимаю взгляд.
Мой брат Арес стоит в дверях.
Он кончиком кинжала вычищает из-под ногтей грязь, похожую на старые струпья, не обращая ни на меня, ни на смертных, увлеченных своими делами, ни малейшего внимания. И все же, очевидно, он успел побродить по здешним залам, ведь его ноги до лодыжек покрыты запекшейся кровью, а нос жадно втягивает запах бойни. Я собираюсь вознести хулу на его имя, воскликнуть:
Его сила не воздействует на разум Одиссея.
Его божественное прикосновение не сияет у Телемаха на груди.
Он появился, несомненно, самым злонамеренным образом пробравшись на остров, который по решению всех богов считается
Ему не нужно ничего говорить. Одиссей, безусловно, мой, но прочие олимпийцы – они всегда наблюдают, всегда ждут проявления слабости. Малейшего признака уязвимости у мудрой Афины, легчайшего проблеска чувств. Они не должны узнать.
Война не колеблется.
Мудрость не ведает чувств.
Арес поднимает взгляд и, заметив меня, улыбается.
Это улыбка волка, чующего слабость споткнувшейся жертвы.
Затем он исчезает так же внезапно, как и появился, и я все еще пытаюсь стряхнуть с себя тяжесть его силы, когда Одиссей поднимается.
– Ведите служанок во двор, – велит он.
Телемах согласно кивает и отправляет Эвмея за веревкой.
Эгиптий пытается что-то пробормотать, Пейсенора, кажется, вот-вот стошнит.
– Не нежничайте с теми, кто будет сопротивляться, – добавляет Одиссей. – Все должны смотреть.