А Пенелопа оборачивается, смерив Одиссея взглядом с головы до ног, словно вспоминая и одновременно гадая, всегда ли он был таким старым, таким потрепанным солнцем и солеными ветрами? Ей хочется спросить у него: «Кто ты, незнакомец? Ты должен говорить со мной так, будто мы никогда прежде не встречались, ведь, честно говоря, после стольких лет так оно почти и есть. Только глупцы могут воображать, что люди не изменятся за столько лет, – и только глупцы не меняются. Поэтому давай, незнакомец. Удиви меня…»
Вместо этого она качает головой:
– Не знаю, настолько ли ты хорош в обороне осажденных крепостей, как Гектор, но здесь нам не удастся прожить десять лет.
– Знаю. И чем дольше им удастся держать меня здесь, вдали от моего дворца и моего народа, тем легче им будет распустить выгодные им слухи. Они держат под контролем гавани, житницы – а значит, смогут привезти еще зерна и людей, если мы не покончим со всем этим как можно быстрее.
Пенелопа задумчиво поджимает губы, словно собираясь что-то добавить. Но затем краем глаза видит Автоною, и из глаз ее пропадает свет, а с губ – намек на улыбку. Это просто женщина, которой удалось остаться в живых; и Пенелопа не говорит ничего.
– Твоя служанка. Твоя… подруга. Урания. – Одиссей не знает, как называть женщину, если она не служанка, не жена и не вдова. Трудно найти ей место в его картине мира. – Ты говоришь, что она приютила Медона. Может, она… У нее есть…
Неопределенный взмах на стены фермы. Они уже кажутся теснее, ближе, смыкаются, особенно сейчас, когда ворота закрыты.
– Ты хочешь узнать, может ли Урания помочь нам? – задумчиво говорит Пенелопа. – Неужели ты уже начинаешь отчаиваться?
Никто еще не говорил Одиссею, что он «отчаялся», кроме него самого. Если только сам он не стремится вызвать жалость – своей убогостью, своими робкими просьбами и так далее – с целью получить желаемое.
Старые слова горят на губах, жгут язык: «Ты понятия не имеешь, ты не понимаешь… то, что я видел, то, что я делал…»
Но стены смыкаются и вокруг Одиссея, а его жена сейчас смотрит прямо ему в лицо без капли почтения – а в ней совсем не было непочтительности раньше. Тогда она говорила «да, мой господин», «благодарю, мой господин» и вежливо смеялась над его ужасными шутками, а потом он уплыл. Он не знает, что ему делать с женой, которая стоит, уперев руки в бока, и смотрит на него взглядом, пылающим отнюдь не из желания угодить и совсем не от страсти.
И само собой, если он собирается совершить все эти удивительные вещи, если планирует добраться до конца своей замечательной истории, ему придется принимать необычные решения и постигать идеи, недоступные пониманию других мужчин. Идеи, которые любой царь или воин, полный гордости и достоинства, отмел бы одним взмахом руки. Такие понятия, как смирение, просьба, а может, даже самое недопустимое для царя – умение признавать свои ошибки.
Одиссей без колебаний изобразит и робость, и смирение, если потом зрители этого представления поймут, насколько он умен и хитер. Но позволить себе эти чувства на самом деле, да еще и на глазах у жены…
– Ты была… и есть… царица этих островов, – принимается рассуждать он, избегая встречаться с ней взглядом. – Сын рассказывал, что были… грабители. И нападения. И, говоря об оставленном мной совете, ты подразумевала, что вы не чувствовали себя… в полной безопасности под их присмотром. И я подумал, возможно, моя царица… моя жена… приняла какие-то меры, чтобы защитить себя.
Она отвечает не сразу, и этого достаточно, чтобы его взор метнулся к ее лицу, и они сразу же поняли всю правду друг о друге; он теперь знает, что следующие слова ее будут ложью, а ей неважно, что он это понимает.
– Кто, я? – спрашивает она. – Простая вдова, окруженная
На мгновение они стоят, впившись друг в друга взглядами, выпрямив плечи, выжидая, пока другой отступит.
Затем Одиссей краем глаза замечает Автоною. Эвриклея указала на нее, когда они тащили служанок во двор, заявив, что та была одной из худших, самых распущенных блудниц дворца. А сейчас она стоит, выпачканная в пыли, повернувшись боком к Одиссею, прикрыв глаза от палящего солнца, и ему кажется…