Я не хотела говорить ему, что гостиная, в которой моя прабабка устраивала журфиксы, мне, в общем-то, безразлична, и забралась ещё
Я вернулась, подошла к отцу, который по-прежнему стоял на узкой тропинке и ждал меня.
Бесполезно, сказала я, оттуда видно только фронтон. Мы приедем сюда еще раз, на Рождество, когда трактир откроется. Кто знает, что будет на Рождество, сказал отец.
Слушай, когда старики вспоминают.
У нас был алебастровый экран, говорит мать, на нем была выгравирована фигура женщины в развевающемся одеянии. Экран ставили перед свечкой, и он распространял приглушенный матовый свет; когда пламя свечки немного мерцало, создавалось впечатление, будто платье женщины шевелится на ветру.
Нет, говорит сестра матери, это была не свечка, это была керосиновая лампа.
У нас, говорит отец, тоже был такой экран, но он состоял из четырех плотно подогнанных друг к другу алебастровых пластинок, которые закрывали свет со всех четырех сторон, и на нем была не гравировка, а выпуклые картинки.
Да, ты прав, говорит мать, там не было гравировки, помню, если провести пальцем по картинкам, чувствовались выпуклости.
Да, говорит отец, это были барельефы.
По ночам всегда горел масляный светильник, ночник, — это был стакан с маслом, в масле плавала чашечка с фитилем, он давал очень слабый, нежный свет.
А если ночью требовалось встать, нельзя было просто включить электричество, этого тогда еще не придумали, и зажечь огонь было не так просто, поэтому ночник горел непрерывно.
Я точно помню, говорит мать, как-то раз я сидела за столом и делала уроки при свете керосиновой лампы, и моя мать подошла ко мне, провела рукой по волосам и сказала: завтра нам проведут электрический свет.
Как представить себе, что эти старики когда-то были детьми, их детские головки склонялись над тетрадями, пальцы судорожно сжимали перо или карандаш, они выписывали свои первые буквы мелком на черной грифельной доске, при свете керосиновой лампы: дважды два — четыре, трижды пять — пятнадцать; неизвестно, кем они станут, но мы, родившиеся позже, знаем, что с ними сталось.
Черно-желтая почтовая карета еще останавливается около часу дня возле господского дома в Фуртхофе, почтальон по-прежнему наигрывает свои мелодии на рожке, по улицам еще ездят повозки, запряженные двумя или четырьмя лошадьми, но кое-где господа в черных котелках или белых льняных фуражках уже сидят в повозках с мотором; почтовая барышня Хелена до сих пор каждый день принимает от почтальона мешок с письмами, но у «Сименса» и «Хальске» уже колдуют над конструкцией клавишного телеграфного аппарата для передачи срочных сообщений; люди пока еще, задрав головы, глазеют на гигантский управляемый воздушный корабль графа Цеппелина, а братья Райт, на которых все показывали пальцем как на сумасшедших, уже предпринимают свои дерзкие, самоубийственные полеты на построенных ими моторных летательных аппаратах. Дети еще выводят цифры и буквы при свете керосиновой лампы, а Мария и Пьер Кюри уже открыли радиоактивность. Свечки еще мерцают за алебастровыми экранами, масляные лампы распространяют в детских слабый, мягкий свет, но новая эпоха техники и химии уже началась, и даже мы, родившиеся много позже, еще не знаем, что из этого получится.
Как представить себе, что ребенок, который станет моим отцом, стоит на лестничной площадке, освещенной газовым фонарем, и держится за руку своей матери Фридерики, младшей дочери директора фабрики строительных материалов, или представить, как гроб с телом его дедушки проносят мимо. Состарившись, отец будет вспоминать газовый рожок на лестничной площадке.
Как увидеть ребенка, который стоит у окна квартиры в Брюнне и смотрит вниз, на рельсы Северной железной дороги имени императора Фердинанда?