Он еще спрашивает у меня совета… У меня, оглушенного, раздавленного всей тяжестью этого чудовищного известия. Гулко клокотал-переливался ручей, в брызгах пены дробился свет луны, вода с бешеной скоростью перекатывалась с порога на порог, с камня на камень… Что-то от невыносимой боли той страшной ночи в доме тетки Пелагеи ощутил я и в эту минуту.
— Ты не должен бросать Марийку, Толик, — сказал я через силу, преодолев желание закричать или заплакать. — Ты не должен бросать ее в таком положении.
— А она должна рожать? — закричал на меня он. — Должна гробить и себя и меня? Иди ты вместе с нею знаешь куда…
И я ударил его, ударил раз, потом второй, со злостью, не помня себя. Он охнул, согнулся, схватился руками за живот и начал медленно подступать к воде. Потом упал на колени, и у него словно бы начало выворачивать внутренности. Он гадко и громко блевал в пенистый чистый ручей, когда ж его ненадолго отпускало, болезненным голосом слал мне проклятья.
Злость моя начала проходить. Стоя на берегу горного ручья, я видел над самой головой светлую россыпь Млечного Пути, вокруг громоздились горы, но они уже не давили на меня своей величественностью, я не боялся их мрачного молчания, как вообще ничего больше не боялся в своей нынешней и будущей жизни. Я ждал, что Толик, облегчившись, захочет расквитаться со мной, но и его тоже не боялся. Однако он поднялся слабый, всклокоченный, похожий на воробья в луже и поплелся наверх.
«Горный мед тебе не на пользу», — с горькой усмешкой подумал я о нем — не сердясь, не радуясь, только понимая, как неодолимо охватывает меня безмерная, ледяная, будто каменный сон горы, неизбывная тоска.
Через несколько дней после этого Толик уволился и исчез из Бобровки. В тот же вечер, когда он уехал, я направился к тетке Пелагее. По дороге я старался унять волнение, убеждал себя, что отныне я полностью равнодушен к Марийке и ведет меня к ней только сочувствие, понимание того, как нужна ей сейчас чья-либо поддержка. Я вообще, как видно, за это время научился жить спокойнее, скрывать свои чувства и потому, бодро поздоровавшись с хозяйкой, спросил, что пишет сын из армии, как жизнь, и только, после этого поинтересовался, дома ли Марийка. Я разговаривал с теткой Пелагеей во дворе, неожиданно просторном без снега; Марийка, наверно, услышала мой голос и встретила меня в передней комнате. Как всегда, приветливая, в синем с мелкими желтыми цветочками халатике, она совсем не изменилась, разве только стали более глубокими глаза, к тому же под ними пролегли темноватые тени. Конечно, плакала, бедовала — сколько ей выпало неприятностей… Прежние нежность и умиление тотчас вспыхнули в моей душе.
— Спасибо тебе, что вспомнил, — сказала она и прикусила губу, отвернулась, прижав к глазам платок.
— Не нужно, Марийка, успокойся, — попросил ее я.
— Ага, не буду, — ответила она и улыбнулась сквозь слезы.
— Мы остались вдвоем, но ты не думай, я всегда буду возле тебя. Что б там ни случилось. Помнишь, я говорил тебе…
— Я помню, и мне приятно, что ты помнишь. Ты всегда, — она осеклась, затем нашла нужное слово, — всегда относился ко мне по-дружески.
— Не только, Марийка.
— И много из-за меня пережил — я виновата, понимаю…
— Да с чего ты взяла? При чем тут вина? — Мне не хотелось говорить об этом, и она умолкла.
Мы сели на лавке у стола, и белые, оголенные по локти руки Марийки то опускались на колени, то взлетали к щекам, пунцово пылавшим от волнения, и она как бы пыталась согнать ладонями румянец. Мы начали говорить о доме, о письмах, которые получали оттуда, и Марийка немного успокоилась. Потом мы пили вместе с теткой Пелагеей чай, и наконец Марийка, набросив на плечи платок, вышла проводить меня до калитки.
— Я серьезно говорю, — решил я повторить на прощание все то, что теперь уже окончательно созрело в душе. — Я не брошу тебя, Марийка. И ты не думай — я все знаю…
Она отыскала мою руку и прижала ее к своим мягким и теплым губам. Я испугался:
— Что ты делаешь?
— Спасибо тебе за доброе сердце. Но то, на что ты решился, мне не нужно. Выбрось это из головы. Поезжай лучше учиться — я сама печатала тебе направление на учебу. Буду рада, если приедешь в гости. А за меня не волнуйся — не в пустыне живу. Люди — добрые.
Она отпустила мою руку, зябко передернула плечами, плотней закуталась платком.
— Ты злишься на Толю, — голос ее прозвучал отчужденно, как бы издалека — возможно, из тех долгих одиноких часов, раздумий, которые пришлось ей испытать в последнее время. — Но ты не должен… Я полюбила — что тут поделаешь, и сейчас люблю. И он меня тоже. Но тут ему не понравилась работа. Ты его не знаешь, он добрый.
— Возможно. — Я решил быть твердым, может, немного жестоким, но непременно сказать всю правду. — Я одно знаю: он бросил тебя и больше сюда не вернется.
Она прерывисто вздохнула, сказала со слезами в голосе:
— И ты так говоришь, а еще другом считаешься… — Упрекнула и с неожиданной одержимостью воскликнула: — А он приедет! Или вызовет меня телеграммой, когда устроится.