Какая все-таки радость – рассказывать парализованному человеку. Здоровые люди какие-то неопределенные; они видят вещи то с одной стороны, то с другой, и если с ними так идти целый час, когда они справа, то может случиться, что они вдруг отвечают слева только потому, что их осенило, что это более надежно и показывает более утонченное представление. С парализованным такого можно не опасаться. Неподвижность уподобляет его вещам, с коими он тоже действительно поддерживает самые разные сердечные связи, и она же делает его, так сказать, вещью, намного превосходящей другие, вещью, которая вслушивается не только своим молчанием, но и своими редкими и тихими словами и своими нежными, благоговейными чувствами.

Я охотнее всего рассказываю моему другу Эвальду. И очень обрадовался, когда он окликнул меня из своего всегдашнего окна:

– Мне нужно у вас кое-что спросить.

Я тут же к нему подошел и поздоровался.

– Откуда история, та, что вы недавно мне рассказывали, – спросил он, – из книги?

– Да, – ответил я печально, – ученые похоронили ее там, когда она умерла; случилось это не так уж давно. Но еще сто лет тому назад она жила, конечно, весьма беззаботно, на многих устах. Но слова, которыми люди теперь пользуются, – тяжелые, не певучие слова, – презирали ее и гнали от одних уст к другим, так что, в конце концов, она, уединенная и жалкая, доживала на чьих-то пересохших губах, как в убогой вдовьей горенке. Там она и померла, не оставив после себя потомков, и была, как уже сказано, со всеми почестями погребена в книге, где еще раньше упокоились и другие из ее рода.

– Она была очень старая, когда умерла? – спросил в моем же духе Эвальд.

– Ей было 400 или 500 лет, – сообщил я, не погрешив против истины, – некоторые из ее родни доживали и до более преклонного возраста.

– Как, без упокоения в книге? – удивился мой друг.

Я пояснил:

– Насколько я знаю, они все время переходили из уст в уста.

– Без сна и передышки?

– Нет, почему же: исходя из уст певца, они иногда вступали в чье-нибудь сердце, где было тепло и темно.

– Разве люди были настолько тихи, чтобы песни могли спать в их сердцах? – Эдвард, как показалось, мне не поверил.

– По-видимому, были. Вообще, по слухам, они говорили меньше, танцевали медленней, и танец, потихоньку убыстряясь, их убаюкивал, а не возбуждал; и самое главное: они не смеялись громко, как смеются сегодня, несмотря на всеобщую высокую культурность.

Эдвард собрался еще о чем-то спросить, но передумал и улыбнулся:

– Я все спрашиваю и спрашиваю, а у вас, может быть, припасена какая-нибудь история?

Он выжидательно посмотрел на меня.

– История? Не знаю. Я только хотел сказать: эти песни были как бы потомственным имением в некоторых семьях. Его получали и передавали дальше, из поколения в поколение, не совсем уж не попользованное, нет, со следами ежедневного применения, но все же невредимое, как доходит старая Библия от отцов к внукам. Лишенный наследства отличался от того, кто вступал в наследство, тем, что он не мог петь или знал только малую часть песен своих отцов и дедов и вместе с каждой утраченной песней терял огромный кусок переживаний, что, собственно говоря, и представляют для народа все эти былины и сказки. К примеру, Егор Тимофеевич против воли отца, старого Тимофея, женился на молодой, красивой девушке и ушел с нею в Киев, святой город, где много могил великих мучеников святой православной церкви. Старый Тимофей, славившийся как самый знающий песельник в округе на десять дней пути, проклял своего сына и рассказывал соседям, как часто думал, что уж лучше бы такого сына никогда не иметь. И вышло так, что он онемел от скорби и печали. И он отсылал домой всех юношей, толпящихся в его жилище, чтобы стать наследниками многих песен, заключенных в старике, как в скрипке, давно покрытой пылью.

– Отец ты наш, батюшка, дай нам только одну-другую песню. Увидишь, мы разнесем ее по деревням, и ты услышишь ее из всех дворов, как скоро наступит вечер и скот утихнет в хлевах.

Старик сидел все время на печи и только покачивал головой. Он уже плохо слышал и даже не знал, выпрашивает ли в сию минуту у него песни кто из юношей, которые теперь постоянно караулили возле дома, и продолжал мотать своей белой головой: нет, нет, нет, – пока не засыпал, и даже еще некоторое время – во сне. Он охотно исполнил бы просьбу юношей; его самого мучило, что его безгласный, умерший прах зароют вместе с этими песнями, может быть, уже совсем скоро.

Но если бы он стал чему-то учить кого-нибудь, он точно бы вспоминал при этом своего Егорушку, и тогда – кто знает, что тогда произошло бы. Только потому, что он вообще молчал, никто не видел его плачущим. За каждым его словом таилось рыдание, и он всегда заставлял себя побыстрей и осмотрительней закрывать рот, иначе оно вырвалось бы вместе с горьким словом.

Перейти на страницу:

Похожие книги