Элеонора, словно заразившись от него, заплакала навзрыд, как маленькая, и протянула к нему свою тонкую белую руку. Он схватил ее и тотчас раскаялся за свои слова, расстроившие барышню.
– Не надо, не надо, – растерянно повторял он.
– Диксон! – наконец вымолвила она. – Ты не должен обижаться. Постарайся не обижаться! Я знаю, он избегает любого напоминания, он и меня избегает – боится остаться со мной наедине. Ах, Диксон, мой старый верный друг, из-за этого мне жизнь не мила: по-моему, он больше не любит меня.
Казалось, от рыданий у нее вот-вот разорвется сердце, и теперь настал черед Диксона выступить в роли утешителя:
– Милая, хорошая моя, Господь с вами, вы ему дороже всего на свете! Просто тяжело ему видеть и вас, и меня, иначе и быть не может. Но если
И он начал решительно толкать кресло-каталку в сторону цветника. Элеонора нервно закусила губу, едва сдержав протестующий возглас. Отпирая садовую калитку, Диксон сказал:
– Я это не для того, чтобы помучить вас, вот уж нет, я бы и дольше ждал, если бы не услыхал, что вам полегчало. Куда теперь деваться, назад дороги нет, а досужие разговоры нам ни к чему… Благослови Бог ваше отважное сердечко, вы ж за отца пойдете в огонь и в воду, и я тоже, хоть и горько мне, когда он отмахивается от меня как от мухи, а я что – хотел сказать ему про колено Клиппера, только и всего. Теперь каждый день думаю, когда же хозяин снова скажет мне доброе утро, как раньше, привык я за столько-то годков, он всегда со мной здоровался, с мальчишеских лет и до… Ну вот, на цветы посмотрели, можете сказать теперь, мол, хороши, лучше не бывает, все сделано, как вы хотели… А мы поедем отсюда в тенек, подышим свежим воздухом, зачем нам жариться на солнце и задыхаться от приторных цветочных запахов. То ли дело конюшня – лошади, навоз, здоровый дух!
Так без умолку приговаривал старый добрый Диксон, желая дать Элеоноре время опомниться. Ему и самому приходилось бороться со страхом, постоянно давившим на сердце, хоть он и не отдавал себе в этом отчета. На прощание, встав с каталки, остановившейся возле входной двери, Элеонора поблагодарила Диксона и крепко сжала его мозолистую руку. Верному слуге только этого было и надо.
Унылую череду ее дней оживляли частые письма мистера Корбета. Но и здесь не обошлось без ложки дегтя. Касаясь истории с исчезновением – вернее, позорным бегством в Америку – мистера Данстера, молодой человек, разумеется, бурно негодовал. Но по мере того как Элеонора набиралась сил, он начал все смелее интересоваться подробностями, нимало не сомневаясь, что она полностью в курсе дела и может удовлетворить его любопытство. Однако из деликатности он избегал прямого вопроса о том, что занимало его больше всего, а именно о том, как это происшествие повлияло на перспективы мистера Уилкинса: до Лондона дошло сложившееся в Хэмли общее мнение, согласно которому мистер Данстер сбежал не с пустыми руками, а присвоив существенную часть средств из доверительного фонда, и значит, мистеру Уилкинсу неизбежно придется нести ответственность перед вкладчиками.
Ральфу Корбету стоило больших усилий не пытаться получить нужные сведения от мистера Несса или, в конце концов, непосредственно от мистера Уилкинса. Но он обуздал себя, хорошо зная, что в августе сможет все выяснить на месте. Ральф планировал жениться на Элеоноре еще до конца «длинных каникул»[14]: так они вместе решили, когда виделись в последний раз – весной, до ее болезни, до всей этой прискорбной истории. Однако теперь, как он написал своему отцу, невозможно строить сколько-нибудь определенные планы, пока он сам не съездит в Хэмли и не разберется в положении дел.
И вот настал август. В субботу мистер Корбет прибыл в Форд-Бэнк – с тем чтобы остановиться на сей раз не у мистера Несса, а в доме мистера Уилкинса, под одной крышей с Элеонорой.