Я смотрела в окно на парящих над горами коршунов и старалась съесть побольше. Что-то мне подсказывало, что скоро станет совсем не до еды. Не доев третий блин, я наконец сказала:
– Мама, отец был маньяком.
Мама перевернула блин на сковородке, и его сырая сторона зашипела. Мама не повернулась ко мне. «Может, она, как и Яна, знала об этом», – запоздало подумала я, и стало совсем страшно.
– Что ты сказала? – переспросила мать, то ли не расслышав, то ли не веря в то, что услышала.
– Я узнала, что отец маньяк, – повторила я, – и собираюсь пойти в полицию.
На лице матери появилось какое-то болезненное выражение.
– Ты что, в могилу меня свести хочешь? – почти не разжимая губ, сказала она. – Зачем ты такое говоришь?
– Говорю, потому что это правда. Я нашла у него дома вещь моей пропавшей подруги и вещи других женщин. А еще садистские стихи с их именами.
– С чьими именами? – тупо спросила мать, как будто все мои слова летели мимо нее.
– С именами жертв.
– Не выду…
– Я не выдумываю, – перебила я ее. – Яна может подтвердить. Отец напал на нее ночью, не узнав в темноте, когда ей было двадцать. Все это время она знала, кто он.
– Да что ты такое говоришь?! – Мать бросила сковородку прямо с блином в раковину.
Из раковины злобно зашипело.
– А-а-а-а! – закричала мать и выбежала из кухни. Ее крик напомнил мне крики женщин в психбольнице, и я испугалась, что довела мать до сумасшествия.
– Мама? – осторожно позвала я, зайдя в комнату.
Она стояла у окна и дрожала.
– Что я не так сделала, что ты так себя ведешь? – плаксиво спросила она.
– Я никак себя не веду, речь вообще не обо мне и не о тебе, а об отце.
– Не был он никаким маньяком, – шмыгая носом, заговорила мать. – Да, человек был сложный, своеобразный, но никого он не убивал.
Услышав, как она защищает отца, я начала злиться.
– Да неужели никого? А как насчет коршуна и кота? Это-то ты видела.
– Не помню я никакого коршуна.
– А кота своего любимого тоже не помнишь? Его звали Барсик, если ты вдруг забыла.
Говоря это, я почувствовала себя жестокой, будто пытала человека всеми ужасами, которые он помнить не хочет, но как по-другому достучаться до матери, я не знала.
– Помню, – тихо сказала мать, опустившись на стул, и заплакала.
Слезы разом превратили ее и в старуху, и в маленькую девочку. Я не могла понять, кто передо мной, должна ли я утешать этого человека и нужно ли ему вообще мое утешение – или он ждет кого-то другого.
Мне стало жалко эту девочку-женщину-бабушку, захотелось обнять ее и закончить этот разговор, но вместе с тем казалось, что мной манипулируют – топят в жалости что-то более важное.
Переминаясь с ноги на ногу, глядя на свою незнакомую мать, я наконец решилась сделать то, что, как мне кажется, моя мать делать бы не стала. Я подошла к стулу, села на пол и положила голову к ней на колени, обняла ее ноги. На мгновенье показалось, что мать застыла от неуместности моего движения и я зря на что-то рассчитываю, так по-детски тут рассевшись. Но потом она положила руку мне на голову и погладила волосы.
Приятно это не было, это было грустно.
– Знаешь, – сказала она, – когда моя мать была еще жива и вот так же на этом стуле сидела…
Я вспомнила бабушку, которая всегда напоминала мне большую тяжелую гориллу, с огромными, почти до пола руками. Когда она стала совсем старой и у нее началась деменция, мама перевезла ее в нашу квартиру, и бабушка здорово трепала ей нервы, поливая комнатные цветы своей мочой.
– Я подошла к ней и села прямо так же, как ты сейчас, – продолжила мать.
Я попыталась представить, как мама поджимает колени и устраивается на полу у бабушкиных бугристых сине-желтых ног, и мне стало стыдно, как будто я увидела что-то, чего видеть не должна, нарушила какой-то порядок и ход вещей.
– Она меня узнала, назвала по имени, и я положила голову к ней на колени, прямо как ты. Лежала и ждала, что вот сейчас она меня рукой погладит. Но она продолжала сидеть, как сидела, не шевелясь, как будто меня вообще нет. Ну я полежала так пару минут, встала и ушла.
Говоря это, мама продолжала гладить меня по волосам, ее движения были не ласковыми, а, скорее, вымученными, совершаемыми через усилие над собой. Тем не менее она это усилие делала.
Пытаясь перестать чувствовать напряжение в материнской руке, я вдруг подумала, что бессмысленно говорить с женщиной о муже-маньяке, если мать так и не погладила ее по голове. Это все равно что просить помощи у маленькой девочки, давить своей огромной головой на ее крошечные детские колени и чего-то от нее требовать.
– У бабушки была деменция. Если бы она была здорова, она бы вела себя с тобой по-другому, – сказала я, не особо веря в свои слова.
Мать ничего не ответила, и мне стало понятно, где она была все это время и чьего утешения она ждала.
Я бродила по никем не любимой квартире и собирала вещи. Протертый диван, потрескавшийся пол, прожженное покрывало, фарфоровая посуда в цветочек, навечно запертая за стеклом шкафа. Зачем она там все время стояла и почему мы никогда ею не пользовались?