Главный конструктор отошел. Волков остался стоять со своим командующим, рядом появились генералы. Здесь же был и начальник штаба — еще совсем молодой для своего звания генерала армии, одного, пожалуй, возраста с Волковым — крепко сбитый, энергичный, с цепким и все охватывающим взглядом. И волосы у него были молодыми — могучий, выгоревший чуб над высоким массивным лбом. Вообще присутствовало много молодых генералов. И Волков, никогда прежде не задумывавшийся над этим, вдруг подумал, что высших командиров прошлой войны, совсем недавно ушедших из армии или собирающихся уходить, как стоящий рядом маршал, отличала, пожалуй, особенная черта — «отцовство», ведущееся издавна, как и поговорка «отец-командир». Этого не чувствовалось в новом командовании. Волков тоже не признавал за собой такого. Эти и он сам были иными. Еще не имея внутренней оценки своему открытию, Волков все же испытывал прилив признательности к маршалу, к Артемьеву. Теперь, сравнивая маршала со своими сверстниками, с самим собой, Волков был уверен, что истинная причина его вызова сюда как раз в том, о чем говорил ему на прощание Артемьев.
Тарахтела полуторка, подрагивала и покачивалась дверка, из которой вывалился Иван Семенович, а сам он с глухим стоном корчился в пыли у переднего колеса. И запомнился еще дрожащий блик на никелированном ободке фары, а в самой фаре отражался темный уже лес и узкая кочковатая дорога. И стоял маленький мальчик — впервые над страшной, взрослой бедой. И не сразу понял, что никого, кроме него, здесь нет и никто, кроме него, ничего не сможет сделать. Мотор потряхивал полуторку: на холостых работал с перебоями. И вместо того чтобы сначала помочь Ивану Семеновичу, Кулик кинулся в кабину, у полуторки не было стартера. Тогда это было в порядке вещей. Сейчас машину без стартера не выпустят на линию. Но тогда — заглохни она, ему ее бы не завести, да был и еще секрет, которого он не знал: надо было опередить зажигание — специально для запуска на руле под самой пипкой висели такие усики-рычажки. Сопельки их называли. Этого Кулик еще не усвоил. Он вскарабкался в кабину, чуть прогазовал, поставил ручной газ — мотор заработал ровнее. И тогда он вылез.
Возвращался Волков домой через двое суток. Он еще не сменил погоны. Он выговорил себе право проститься с людьми, передать полк Поплавского и подготовить семью. Все это называлось, одним словом, — привести личные дела в порядок.
Гитлеровцы яростно огрызались, их «тигры» и «пантеры» контратаковали, а с высоты двух с половиной тысяч метров уже, казалось, можно было увидеть в дымке над полями внешний оборонительный обвод Берлина. И штурмовики падали к окопам, к дзотам, к башням зарытых в землю вражеских танков с яростью сорок первого года, освещенного удалью и верой в бессмертие сорок пятого. Словно теперь их не могли, не имели права убить.
— Своих не узнаешь, механик?
Не мальчишки, с которыми ему становилось день ото дня труднее, и не Меньшенин скрутили его — те слишком молоды, а этот недосягаем, теперь он знал это. Арефьева смутило иное — Мария Сергеевна. Он мало знал подробностей о ее жизни, но и того, что разворачивалось перед ним эти три года, оказалось достаточным. Вначале только необычность ее положения делала Марию Сергеевну в глазах Арефьева интересной. Что-то было в ее манере говорить негромко и просто, походке, в лице — все еще нежном и тонком, начавшем уставать, — в какой-то растерянной собранности. Немало встречал Арефьев в своей практике женщин-хирургов — в них или появлялось мужское, а в женщинах оно особенно заметно и резко, или они становились словно бы невидимыми, если хорошего хирурга из такой женщины не получалось. Ее можно было не заметить среди даже небольшой группы врачей. И долго такие не могли продержаться в большой хирургии.
— Знаешь, — сказал он, — у нас еще два часа. Мы можем позавтракать.