Они замолчали. Присутствие Зимина, его неясное, непонятное, но ощутимое сопротивление, хотя он тоже молчал, почему-то настораживало Алексея Ивановича. Видимо, все тут гораздо сложнее. И во всем надо как следует разобраться.
— Ну, вы не очень долго отсутствовали, — усмехаясь, сказал Барышев.
— Есть, сынок, радио у меня.
Волков стрелять не стал.
— Устали, Маша… Я знаю, что устали, и вижу.
Самолет оторвался и пошел. А Волков, когда все успокоились, привыкли к его присутствию, задумался. Он всегда размышлял, когда летал далеко — как сейчас.
Но отступить уже не могла.
С невысокого борта человек в строгой морской форме и с повязкой на рукаве глядел на них. Потом он исчез. И вдруг вернулся, неся в руках что-то серое, большое.
Ее рабочий день кончался в половине шестого. И до этого часа она работала, и работы было много — десять гнойных перевязок. Да еще масса мелочей — подать, убрать, отнести, принести. Физически она никогда не уставала и не боялась этой работы. Уставала она совсем от другого. Не появилось в ней и не было надежды, что появится та профессиональность, которая была у всех. Она видела с какой-то физически ощутимой болью все эти раны, инфильтраты, эти свищи. Не брезгливость, не отвращение сводило ей судорогой горло, а ужас: «Как, должно быть, это больно!» И поэтому работала она медленнее других. И на нее покрикивали всегда чаще, чем, например, на Раю или на длинную с матовым цветом лица красавицу Клаву. И всякий раз, когда рана была открыта, у Ольги начинало болеть в том же месте здоровое тело и ломить где-то под языком и возле правого уха. И ей казалось, что весь человек этот состоит из одних только глаз да раны.
— Ну и дура. Знать… Почитай статьи, посмотри, что иные творят. Или вот партизаны. Вечный хлеб. Всегда нужно и в любом количестве.
Ольга перехватила отцовский взгляд.
На стене ординаторской, напротив Ольги, за спиной Минина висел плакат: легкое со всеми трахеями и долями.
Барышев шагнул вперед по направлению к столу, за которым сидел, поставив локти на стекло и упираясь подбородком в большие пальцы, лысоватый, кряжистый маршал.
— Девятнадцать, Игнат Михалыч… Она работает в легочной клинике. Сестра…
Вдруг Нелька ее прервала:
— Он еще чужой… — сказала Стешка.
Она считала, сколько времени ему понадобится, чтобы выйти из дому, сколько — чтобы подняться на площадь. Она мысленно представляла себе, где он находится все полчаса, пока не увидела его сходящим с автобуса. Он шел к ней, тяжело опираясь на палку, а одет был в клетчатую рубаху и совсем не походил на художника, просто высокий, окаменевший от старости человек.
— Сегодня не читайте. Завтра… Завтра, пожалуй, уже будет можно. Да, — снова повторил он, — завтра будет можно. — И протянул Алексею Ивановичу рукопись.
— Двадцать четвертому — в зону патрулирования…
А по фарватеру то тут, то там, по всей шири огромной, неласковой реки — лодки. Недвижные лодки. Снасть выбирают — путина идет.
— Знаешь, — помолчав, снова заговорил старик. — Итальянцы красиво думали и о красивом, они думали над красотой вообще, каноны придумывали. Импрессионисты животом жили, радость бытия из них перла — спасу нет. Стариться не хотели. У них все — мгновенье. Ближе всех к ним наши, российские. Мастера были. Да что там! А мы, мы — выше. Да, мы выше. Нам думать над временем в лице человека… Хорошо это у тебя. Ей-богу. Ему врать нельзя. Он сам больше нашего с тобой знает. Приходит какой-то иной язык в живопись. В графику пришел. Но графика — это формула. А живопись — душа. И душа эта новый язык, не понятный мне, обретает. Те же белила, те же прочие, что в ящике. А язык — иной… Я когда-нибудь напишу об этом. Просто словами напишу. Сказать — сил нет. Молодец ты. Я не завидую, но ты молодец.
— Хорошо, что ты на заводе побывал. Хорошо это. А Арефьев прав — разве человека от эмоций убережешь! И я, убедившись в своей правоте, как ты, тоже бы пошел.
Он теперь уже знал их. Не всех — ребята из третьей слились для него в несколько образов — Курашева, Поплавского… Но это не стесняло его. Вдруг словно в душе рассеялась тьма и проглянули они, эти люди в двух лицах, наплывающих одно на другое. А они еще не знали его. И об этом он сожалел мучительно и зло. Снова он прошел Дальний привод и сказал по радио об этом. Он прижимал машину к темной уже земле, осторожно опуская черный радиопроницаемый нос истребителя.
Через несколько минут, когда уже был сделан разрез, наложены лигатуры на кровеносные сосуды, когда Меньшенин надсек межреберные мышцы, а потом вскрыл левую плевральную полость, Мария Сергеевна перестала ощущать неловкость от того, что работает не в своей операционной. Бригада, несмотря на то, что работала впервые в этом составе, работала слаженно.
Тени от ресниц, занимавшие половину маленького лица, дрогнули, и пошевелились запекшиеся губы. Мария Сергеевна еще постояла над девочкой и потом, коснувшись кончиками пальцев руки медсестры, пошла вниз.