Тоже представлен на премию Букера. Тоже, стало быть, признан «самовыраженческим». (Отвратительный на слух, этот термин употреблен Василием Аксеновым, корифеем нынешнего жюри.) Как бы то ни было – автобиографический нарочито: то от первого лица, то во втором, и героя зовут в точности как автора; события же приурочены к 1973 году, когда он был студентом музучилища – виноват! – института имени Мусиных; а теперь тот скрипач Борис Евсеев стал писателем, и, похоже, не из последних. И про 1973 год – про тогдашних интеллигентов, диссидентов, героев, про всех этих Солженицыных и Ростроповичей (виноват! – Настропалевичей) – «Так хочется иногда сказать правду, что аж зажмуриваешься! Всю правду, всю!..»
Но тут возникает закорючка. Всю правду про этих людей (состоящую, понятно, в том, что никакие они были не герои – своекорыстные ложные пророки, повели страну по ложному пути) – правду очевидную, как божий день, для писателя Бориса Евсеева сегодня, – студент Борис Евсеев, вундеркинд с периферии, мог в 1973 году разве что вычитать из газет. По тогдашнему возрасту и общественному положению скрипач 2-го курса в свидетели не годится.
Вот если бы его завербовать в сексоты да запустить искусственным спутником, под видом простодушного провинциального правдоискателя, на соответствующую орбиту, – был бы, глядишь, второй Клим Самгин.
Я думаю, автор взвешивал такую возможность. В числе персонажей имеются и стукач, и вербовщик – оба, не в пример какому-нибудь Настропалевичу, необычайно симпатичны.
Евсеев-скрипач проявляет поразительную политическую активность: слушает (проживая в общежитии) зарубежное радио, размножает и распространяет самиздат, даже сочиняет какое-то воззвание. Осведомленность же его насчет настроений в музыкально-театральных кругах такова, что лично я нахожу ей одно-единственное объяснение. По-видимому, в 1973 году советские граждане абсолютно не боялись КГБ и обменивались заветными, крамольными мыслями вслух, громко, не обращая внимания на посторонних:
«Как только я представлял себе наших студентов – толстозадых скрипачей, вислогрудых, сдвинутых по фазе скрипачек, во всех пустотах и нишах института заводивших один и тот же мушиный зудеж: „Уехал… Не уехал… Выпустили… Не выпустили… ОВИР… ОВИР… зззз…“, – меня прошибал холодный пот.
…И было так не только у нас, но и в благословенной, имени Петра Ильича Московской консерватории.
Правда, там уровень разговоров был повыше. Там теме отъезда придавался отнюдь не дешевенький обывательский оттенок. Там эта тема приобретала высший смысл и жертвенное значение. Там никто вот так запросто – что было бы и понятно и простительно – не говорил: «США – моя прародина, Израиль – земля обетованная, Швеция – колыбель моя, – туда уезжаю!» Отнюдь! Там выдумывались изящные теории, напоминающие шахматные комбинации, приводились облегчающие прощание с СССР причины, притягивались за уши Настропалевич и Солженицын…» и т. д.
Простим скверный фельетонный слог. Позволим себе еще одну выписку – просто как свидетельство правдивого летописца о том, какая в Советском Союзе царила свобода слова. Как охотно болтали при ком попало про того же Солженицына: