И я повёл их по тому пути, каким уже проходил сегодня: сперва через кухню, а оттуда к задней двери. Когда мы вышли во двор, пение братии туда не доносилось, зато другое пение стало теперь слышно лучше, и на сей раз я узнал, что это было. Эту песню Алисий часто пел со своими гостями, и даже не пел, а горланил. Они постоянно придумывали всё новые куплеты, один отвратительнее другого, про мужчину, которому затолкали в рот его собственную мошонку, или про женщину, на которую запрыгнул похотливый козёл. Песня шла по кругу, каждый пел свой куплет, потом все громко хохотали, а после пели хором по-итальянски: «Ancora una volta!» Я просил Полубородого перевести мне, это значило: «Ещё раз!» Пение доносилось из открытого входа в подвал с припасами, должно быть, эта банда принудила брата келаря отдать им ключ. В сырном сарае они даже не позаботились насчёт ключа и просто вышибли дверь. Тот мужик, что был с заплечной понягой, сидел на корточках перед сараем и пытался закрепить на поняге две головы сыра. Но помещалась только одна, вторая вываливалась, как он ни старался, и он ругался такими страшными выражениями, что чёрт ему в аду точно промоет рот горящей серой.

В большом подвале не только пели, но и пьянствовали, объедаясь, причём так, что это был грех не только воровства, но и расточительства. Я не мог видеть всё, потому что Штоффель торопился, но помню одного мужика, который не отрезал куски от толстой колбасы, а вгрызался в неё целиком, а когда оболочка оказалась жестковата для его зубов, он просто бросил эту колбасу на пол. Другой мужик лежал перед бочкой на спине и открытым ртом ловил струю вина из крана, а другой затыкал ему нос, и ещё несколько стояли вокруг и гоготали. Мужик на полу мог вот-вот захлебнуться, но он был слишком пьян, чтобы защититься.

Дядя Алисий и Поли со своим звеном тоже праздновали здесь свою победу над монахами, они были не единственные, но уж точно самые шумные. Был среди них и Придурок Верни, он таращил глаза вокруг и вообще ничего не понимал. Когда мы вошли, они затянули тирольское горловое улюлюканье, и Алисий непременно хотел, чтобы мы с ними выпили. Но Штоффель не остановился, и я ему показал, где за большой бочкой таился вход.

Дверь была заперта, и Штоффель велел остальным уйти с дороги, чтобы он мог вломиться внутрь при помощи своего оружия. Но тут изнутри послышался голос, который я узнал. То был Хубертус, и я впервые заметил, что голос у него так и не стал мужским, остался как у мальчика; раньше я этого не замечал, потому что он умел много и складно говорить. Не знаю, как он попал в это помещение или почему он вообще знал о его существовании; может, он просто подглядывал, что ему очень подходило, и так обнаружил его, или так подлизался к новому приору, что тот ему показал тайное укрытие, а теперь Хубертус подумал, что если он его защитит, это пригодится ему для дальнейшего продвижения.

– Res ecclesiae! – крикнул Хубертус. Очень в его духе было, что даже в таком положении он не преминул блеснуть своей латынью. Но кроме меня и мужчины, который чуть не стал дьяконом, никто не понял его слов. Они означали «церковное имущество», и он ещё дважды повторил их, как будто они были волшебные и могли защитить его от налётчиков. Но волшебными эти слова не были; даже если бы люди их поняли, им было плевать. В своём укрытии Хубертус не ведал, что означало в этот день церковное имущество: каждый берёт что ему нравится.

– Откроешь сам или мне вышибить дверь? – спросил Штоффель.

На мгновение возникла пауза, потом повернулся ключ в замке, и дверь открылась. Хубертус стоял на пороге, расставив руки, он действительно думал, что сможет преградить нам путь. Он так часто воображал, как станет кем-то важным, что в этот миг, должно быть, видел себя епископом и ждал, что все преклонятся перед ним и поцелуют его перстень. Но он был всего лишь монашек, даже ещё не настоящий, а монахи в этот день были зайцами на облавной охоте.

Штоффель не нарочно причинил ему боль, я уверен, он ведь не дядя Алисий. Он просто хотел отодвинуть его в сторону своим оружием, но Хубертус, который, вероятно, за всю свою жизнь даже в драке не поучаствовал ни разу, ринулся на него вместо того, чтобы отступить, а ведь если кузнец Штоффель затачивает лезвие клинка, оно у него действительно острое. И теперь у Хубертуса больше нет носа или, может, осталась разве что половинка. От этого он не умрёт, хотя кровь из него лилась, как из заколотой свиньи, но ни священником, ни кем-то более высоким ему уже никогда не бывать. Отрезанный нос – это знак дважды приговорённого жулика, это ещё хуже, чем отрезанное ухо, и никто с таким лицом не может предстать перед людьми в сане епископа, иначе люди будут думать невесть что, а у церкви будет дурная слава. Тут не поможет даже краска пурпур, которую делают из улиток, по словам Хубертуса.

И только когда он лежал на полу и жалобно скулил, я заметил, что на макушке у него теперь была выбрита маленькая тонзура. По крайней мере, до послушника он дослужился.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже