Если честно, жеребенок, прижатый к грудив весеннем мареве, его куда-ни-гляньшкура, трепещущая на ветру, ощущаетсясродни тому, как, воображаю, может чувствоватьсяискупление – или же полное отпущенье. Но чтоесли, в силу некоего сердечного всплеска, неизбежнаягибель, врожденная и неизъяснимая,все же случится, какой ни оказалась бы привязанной,или какой бы нежной ни была любая рука, что потянуласьк нему, ни оказалась в том сочном зеленом поле,где они отыскали его, с виду вроде быспящего, кобыла его толкает мордой,покуда уж не толкает? Яне права ли, сказав, что не хочу любитьлошадей после этого? Я даже так и сказала, уезжаяс фермы. Даже теперь, когда меняприглашают проведать нового жеребенка или погладить длиннуюшею кобылы, желающей только перечной мятыили не лезьте к ней, я чувствую, что противлюсь.В любой миг может что-то ужасноепроизойти. Не исчерпался во мне он, тот холод.Наша кобыла сейчас жеребая,а ты мне даже не сказал, покуда кто-тоне заикнулся об этом походя. Когда-нибудь я станусильнее. Чувствую – скоро. Я вступлю нато зеленое поле стоически, матеро, копытом вперед.<p>Поврежденное</p>На вершине горы Фасга, на западномсклоне Майакамас, есть земляничноедерево, полусгоревшее из-за пожаров, полуживоеиз-за природной нужды плодиться. Одна сторонаего – черный прах, а у корней – что-топохожее на полость, опорожненную пламенем.С другой стороны серебристо-зеленые широколиственныепобеги возносятся к зимнему свету,и кора здесь – нечто среднее между гнедойлошадью и каурой, рыжее и бархатистое,на шею этого зверя будто похоже. Гляжусейчас на дерево долго, и оно мне напоминаето праведности, что была у меня до ожогавременем. Скучаю по той, кем была. Скучаю по всем, кем мы былидо того, как стали такими: полуживыми к светлеющему небу,уже полумертвыми. Я кладу руку на не израненнуюкору – прохладную, не оскверненную, – и, поскольку не в силахпросить прощенья у дерева, самой себе говорю: Прости.Прости, что была так беспечна с твоею жизнью.<p>Что передается</p>