Наедине друг с другом мы оба склонны были видеть в этом высокую честь и почти что заговор. Нет, не заговор против нас, боже упаси! Наш собственный заговор: просто нам от природы свойственно сопротивляться давлению извне – ему в живописи, мне в сочинительстве. Нет, мы вовсе не болтаемся между провалом и успехом – мы пребываем в ином измерении.
Год или два назад у Свена началась болезнь Паркинсона. Когда он не держал кисть, рука заметно тряслась. А я надорвал спину на уборке сена и страдал от ишиаса.
Вот так мы выглядели – два старичка в изрядно помятой одежде и с не очень чистыми руками, протискивавшиеся между кроватью и стеной в девятнадцатом номере.
В настенной лампе горела лампочка всего в 25 ватт, которую к тому же покрывал абажур цвета дыни. Тридцать лет назад в это же время, в конце августа, мы прогуливались по дынному полю в Воклюзе: Свен со своими красками, а я с фотоаппаратом «Фогтлендер». «Ну и жара, – говорили нам его друзья-крестьяне, – если хотите освежиться, угощайтесь дынями, не стесняйтесь!»
Свен отодвинул занавеску на окне, чтобы впустить в комнату немного света и воздуха, а я развязал тесемки папки. Открылась целая куча не натянутых на подрамники холстов с темперной живописью – последние работы Свена. Они заняли почти всю двуспальную кровать. Я взял в руки одно полотно и пристроил его кое-как на стул в изножье кровати. Свен продолжал стоять, а я вернулся к изголовью и присел возле подушек.
– У тебя слева болит? – спросил Свен. – Твой ишиас?
– Ага. Это первая из написанных? – спросил я, показывая на картину с морем и скалами.
– Нет, одна из последних. Они тут без всякого порядка.
На лице у него не было беспокойства, но чувствовалось любопытство. Думаю, ему было любопытно не столько узнать, что я думаю о его работах, сколько понять, что же происходило, когда он их писал.
Мы долго смотрели на них. В номере было очень жарко, мы взмокли, рубашки приобрели цвета обоев. Прошло порядочно времени, – впрочем, время замерло; я поднялся на ноги.
– Осторожнее, спину не потяни! – предупредил меня Свен.
Я подошел поближе к картине, прислоненной к спинке стула, а затем снова вернулся на подушки и стал всматриваться в нее оттуда.
То, чем мы занимались в девятнадцатом номере, происходило не впервые. Мы проделывали это уже сотни раз то в его мастерской, то на пляжах рядом с палаткой, в которой спали вместе с семьями, то прислонив картину к ветровому стеклу изнутри «Ситроена 2CV», то под вишневыми деревьями. Каждый раз мы смотрели вместе – сосредоточенно, критически, в тишине – на картины, которые он привозил из своих путешествий. Я говорю «в тишине», однако при этом часто слышалась музыка. Цвета, свет и тьма на картинах и следы коротких ударов кисти – по ним безошибочно узнавалась работа Свена – создавали своего рода музыку, которую мы и теперь слышали в гостиничном номере.
Годами холсты, снятые с подрамников, скапливались на чердаках и в подвалах домов, через которые проходил жизненный путь Свена, и в конце концов там вырастали целые груды картин. Кучка холстов на кровати была не больше пяти сантиметров в высоту. А я помню двухметровые горы! Закончив картину, Свен просто забывал о ней. Может быть, они беседовали там друг с другом, в этих кучах.
Как бы ни было, у Свена никогда не находилось времени вызволить их оттуда и предъявить миру. Случались исключения – иногда он дарил картину другу. Иногда что-то покупал ненормальный коллекционер. Помню одного такого: он занимался изготовлением красок и жил в Марселе. Остальные полотна предавались забвению. И это казалось правильным, поскольку в конце концов они были одним целым со всем тем, что способствовало их появлению на свет, будь то поле, бензовоз, оживленная улица или собака.
За сорок лет мы оба смирились с этой участью, в которой была и обреченность, и счастье. Когда ты просто откладываешь полотна в сторону, исчезают все заботы. Ни рам, ни арт-дилеров, ни музеев, ни рецензий – ничего. Только звучащая в отдалении музыка.
Тем не менее всякий раз, принимаясь за изучение нового полотна, мы напускали на себя сосредоточенно-критический вид экспертов, выбирающих картину для постоянной экспозиции музея: нас нельзя было подкупить, на нас нельзя было повлиять. На стуле демонстрировалось уже второе полотно. Я снова поднялся, чтобы взглянуть на него вблизи.
– Осторожнее, спину не потяни! – предупредил меня Свен.
Мокрые скалы, вид сверху.
Сегодня я понял нечто такое, чего не понимал раньше. Свен – последний художник, который смотрит на то, что находится
Свет от того места, где солнце коснулось мокрой скалы, проходит сквозь несколько слоев краски, словно – хоть это и невозможно вообразить, – словно свет стал первым, что было написано.