И все же, если рассматривать эти две эпохи, модуса и импульса, через призму деконструкции и размывание ею стабильных защитных границ между органическим и машинным, человеческим и нечеловеческим, присутствием и отсутствием, актуальным и виртуальным, архаичным и современным, то кажется, будто они разваливаются и складываются, перемешиваясь друг с другом[81]. Если и есть что-то особое в том, как мы должны мыслить насилие сегодня, то его следует искать именно в контурах этой анахронии и насилия, являющегося и ответом на невозможность сохранения упомянутых фантазматических различий, и одновременно ее условием. Ибо то, что кажется современным благодаря скорости и делокализации технонауки, на самом деле является квазибесконечным ускорением (хотя и более жестоким) принципа виртуальности, насилия и разрушения, который действовал всегда (Derrida, 2007), но сегодня проявляется особенно ярко. Более того, чтобы месть прямого, телесного акта насилия (например, в видеороликах с казнями) была действенной, она зачастую опирается на усиленный ритм медийной власти как ресурса, который делает возможными медиасобытия или «операции с изображениями», лежащие в основе нашей современной эстетики террора (Koltermann, 2014; Monzain, 2009)[82]. Здесь сами изображения функционируют как сверхэффективное «оружие», а их материальный субстрат (вместе со средствами медиатизации и архивирования) составляет событие в такой же степени, как и человеческое действие (Derrida, 1996; Schuppli, 2017).

На другом конце спектра находится насилие совершенно иное по скорости, оно ускользает от ориентированных на зрелищность корпоративных СМИ и от нашего переменчивого внимания. «Медленное насилие» (как называет его Роб Никсон), хотя и связано со структурным, отличается от него: его обычно даже не воспринимают как насилие, оно не ограничено временем или телом, оно скорее выматывает и имеет отсроченные последствия (Nixon, 2011: 3, 11). Это коварное насилие, чаще всего связанное с окружающей средой и со всем, что относится к «насильственным географиям быстрого капитализма» (Watts, 2000: 8; цит. по: Nixon, 2011: 7–8), так же как и расизм, ускользает от нарративной закрытости узнаваемых визуальных образов победы и поражения в войне, вместо этого оно прокладывает себе путь внутрь, «соматизируясь в клеточных драмах мутаций, которые – особенно в телах бедняков – по большей части остаются незамеченными, недиагностированными и неизлечимыми» (Ibid.: 6). В этом контексте, особенно в случае климатического насилия и того, что Адриан Лахуд называет сопутствующим ему «превращением Земли в оружие» (Lahoud, 2014: 495), насилие следует переосмыслить за неимением конкретного действия, акта насильственного события. В отличие от индивидуальных актов насилия или его индустриализации в войнах эпохи модерна (когда некровласть, или танатовласть, сопровождает и вытесняет современную биовласть), данное переосмысление требует, чтобы мы «представили себе преступление без преступника», насилие «без координат, по которым мог быть спланирован злой умысел», потенциальное отсутствие оружия и, более того, – свидетеля (Ibid.: 496).

Перейти на страницу:

Похожие книги