До того еще, как я посвятил себя нелепому занятию, которое увело меня от сочинительства, – ибо пришедшие вместе с этим нелепым занятием лень и слабость ко всякого рода удовольствиям по сути своей были не чем иным, как одной из форм боязни творчества, поскольку я не был уверен в своих силах, – так вот, еще до того я много думал о новых возможностях сочетания слова и музыки. Чтобы лучше представить себе сущность вопроса, я проследил долгую и прекрасную историю речитатива в церковных и светских песнопениях. Однако само по себе звучание речитатива – способа говорить нараспев, петь, разговаривая, искать мелодию в модуляции речи, опутывать слово аккомпанементом или, напротив, освободить слово от опоры гармонии, – весь этот процесс, так занимавший современных композиторов после Мусоргского и Дебюсси и приведший в результате к отчаянным попыткам венской школы, – само по себе это меня не интересовало. Скорее я искал музыкального выражения, которое возникло бы из голого слова, из слова, предшествовавшего музыке, – не того слова, которое стало музыкой благодаря преувеличению и стилизации его модуляций; как это свойственно импрессионистам, а того, которое переходило бы из речи в музыку, из слова, которое произносилось, в слово, которое пелось, почти незаметно, как становится музыкой поэма, заключающая музыку в расположении и ударности своих слогов, чем, вероятно, и объясняется чудо гимна: Dies irae, dies ille[144], музыка которого как бы рождается из естественных ударений латинской речи. Я даже представил себе тогда что-то вроде кантаты, в которой персонаж, исполняющий роль корифея, выходит к публике и в полной тишине – оркестр молчит, – жестом призвав аудиторию к вниманию, начинает
После того как речь превратится в мелодию, очень осторожно начнут вступать инструменты оркестра, обрамляя и ограничивая естественные речевые периоды, словно звуковые знаки препинания; и в этих музыкальных вступлениях ярко проявилась бы природа того материала, из которого изготовлен инструмент: зазвучат дерево, медь, струны, туго натянутая кожа, словно нащупывая возможности для звуковых сочетаний. В те далекие дни я был под сильным впечатлением компостельского тропа Congaudeant catholici[145], где второй голос располагается на фоне основной темы (cantus firmus) с тем, чтобы расцветить эту последнюю, обогатить ее мелизмами, которыми нельзя снабжать непосредственно литургическую тему; а в этом случае она как бы сохраняла свою чистоту: точно так вешают на суровую колонну гирлянду, которая, не задевая достоинства колонны, украшает ее, придавая ей живописность, гибкость и красочность. Я уже представлял, что после корифея один за другим будут вступать голоса хора и что они организуются – мужские голоса, женские голоса – как и в компостельском тропе. Этот троп рождал целую последовательность новых ударений, постоянное повторение которых создавало общий ритм; ритм, который оркестр при помощи своих звуковых средств делал разнообразным и богатым. Тема развивалась, и мелизмы переходили в оркестр, стремясь к гармоническим вариациям и противопоставлению чистых тонов, в то время как хор мог отдаться своего рода многоголосной инвенции, на фоне обогащенного контрапункта. Так думал я добиться сочетания полифонического и гармонического письма, согласованного и слитного, согласно истинным законам музыки; все это я собирался осуществить в оде, где вокальный элемент сочетался бы с симфоническим и непрестанно – хотя и в разумных пределах – возрастала бы напряженность экспрессии.