Ошеломленный этим новым поворотом – воистину, его судьба не сбавляет оборотов, – он всматривался в осунувшееся лицо. До сегодняшнего дня эта девочка виделась ему плоской, под стать его матери, и, пожалуй, даже вульгарной. Как любая девчонка. О чем (так он думал раньше) все они мечтают? Сыграть на его самых низменных, плотских желаниях; прибрать к рукам.

Теперь он больше так не думает. Теперь все изменилось: и в нем, и, главное, в ней. Словно она, выходя ему навстречу, взяла на себя непомерную смелость: в этой странной, жестокой игре судьбы выступить под бабкиным аватаром. Таким же, он думает, могучим – но не проклинающим, а который любит его и умеет прощать.

Сама мысль, что Светлана его не обличает, что она не гордится, не бесчинствует, не мыслит зла (по крайней мере, ни на чем не настаивает: дескать, лампа та самая, блокадная, принадлежавшая бабушкиным уехавшим в эвакуацию соседям), – эта странная мысль убеждает его лучше всяких обличений: любая попытка уйти от судьбы, совершить обходной маневр ведет прямиком к ее исполнению. Под влиянием этой медленной, как жернова, мысли и жуткой, сдавливающей сердце тишины, поглотившей все, кроме Светланиного голоса, он понимает, как это все устроено: обе их бабки должны были сойтись, дождаться друг друга в смерти (одна – личинка замка; другая – ключ в замке).

Гордясь своей мужской проницательностью, он думает: вот оно и сошлось, собралось, как в глазу идеальной бури, в оке циклона, где каждая соломинка жизни (не говоря уже о лампе с ангелом) вырастает до размеров бревна.

В этом оке циклона они одни. Вернее, вдвоем. И ничто, кроме этого голого факта, не имеет значения.

Словно вспомнив о роли третьего в этой многослойной, многофигурной, многоэтажной конфигурации, он поднимает голову, смотрит на пустой Гаврилин балкон.

– Не надо никаких доказательств. У меня они есть.

«Ты спрашивала, почему они поссорились… Не ссорились. Просто разошлись. Тетя Настя до смерти его боялась. Уйдет, говорила, на работу, а я хожу по квартире, пыль с вещей стираю… – Быстрой напряженной ладонью сестра провела по ребру стула, словно стерла невидимую пыль. – А у самой руки сводит. Вроде и нет его, а все равно будто смотрит. За каждым шагом моим следит».

Анна хотела возразить: никого она не боялась, уж я-то свою мамочку знаю.

«А после того случая…» – сестра продолжила в задумчивости.

«Так больше и не виделись?»

«Нет. Виделись. Моя мама к парадной подходила. Тетя Настя продукты ей вынесет, пакет в руки сунет – и назад… А мама, ты спрашивала, она в прачечной работала. Всю войну солдатское стирала. Гимнастерки там, рубахи, кальсоны. Еще бинты, бинтов же не хватало, их и не выбрасывали. Ох, тяжелая работа. Машин стиральных не было. Пока, говорит, кровь отмочишь, пока ототрешь – в горячем стирали, почти что в кипятке… А потом… Не знаю, какими словами твоя мама объяснила, почему они больше не должны встречаться. Моя – она и так, и этак: и про то, что хлебная продавщица таких, как она, обманывает, то довесок недодаст, а то и обвесит; и слова поперек не скажешь – рычит: понаедут невесть откуда и права качают; не будь, дескать, вас, нам, ленинградцам, хлебушка было бы вволю, а теперь делись тут с вами… Христом богом просила, на колени только что не падала: мол, ни яиц, ни масла мне не надо – дай хотя бы хлеба… Тогда ей казалось, что тетя Настя поступила с ней жестоко. А знаешь, что она потом говорила?»

Анна покачала головой: не знаю.

«Этим несправедливым решением сестра ее спасла. От того, что страшнее голода…»

Ночью она слишком устала и ослабла, чтобы спросить: что может быть страшнее голода? Сейчас, когда, проснувшись раньше всех, Анна выходит в кухню, она отвечает сама себе: ни-че-го.

Для нее это даже не ответ, а истина, не требующая доказательств. Порукой тому ее жизнь между кухней и материной комнатой, их трудные, порой мучительно трудные разговоры, сердцевиной которых всегда была еда: супы, подернутые тонкой пленкой расплавленного жира, заправленные то капустой, то картошкой, а то и фасолью, извлеченной из железных, выщербленных консервным ножом по краю банок. Из котлет и биточков, налепленных ее руками, можно составить гору. Анна стоит у подножия, задрав голову: кто она рядом с этой горой? – муравей.

От вершины вниз, подобно лаве, сходят густыми волнами разнообразные гарниры. Горячие, прямо с плиты, свежеприготовленные – не дай бог, с вечера. От овощных пюре, взбитых без комочков, да не ложкой, а проверенным в деле венчиком, до разваренных макаронных изделий (материнское беззубое требование: не менее тридцати минут в кипящей воде). Тонкие, круглые в разрезе спагетти; и такие же точно, только плоские, похожие на лап-шу; скромная, как Аннина душа, вермишель; а вот, для разнообразия, фигурная: все эти бантики, звездочки, спиральки – вплоть до самых дорогих и питательных «птичьих гнезд».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Проза Елены Чижовой

Похожие книги