— Не верь, Данило, чтобы машины работали на людей. Это люди на них работают. А когда на земле машин станет больше, чем людей, — значит, близится конец света. И человек окажется между небом и землей — висячим станет. Откуда же у него силы для дела возьмутся, если он от земли отгородился колесами да камнями?.. Попомнишь мои слова, Данило, ой попомнишь. Скоро все вспять пойдет. Из города побегут в село… И будут ходить пешком, чтобы кровь в жилах не пересыхала… А моя Людка видишь как со мной? Словно с нее все началось и на ней все кончится… Нет у нее, бесчувственной, ни памяти, ни… И чем она, чванливая такая, думает жить, коли даже Мокловоды выбросила из головы… И меня… И твоего отца, Данило… С ума сходит девка, ей-ей, с ума сходит!.. Верно говорю, ты приглядись к ней получше!.. В былые времена…
А я вот почему пришла к тебе… Входит в мою хату (под вечер дело было) какой-то чуж-чужанин — с Качалы, видно, там рубщиков много, а может, и еще кто, бог его знает… Входит и говорит: «Добрый день, хозяйка…» Так и сказал — «хозяйка…». «Пустите, говорит, на постой или хоть позвольте переночевать». И сует в руки деньги. «Господь с тобой, парень! Спи так…» Дала ему подушку, он и затворился в чулане, что на Воинцы выходит: там три раскладушки стоят и нары есть. Те, что на Качале работают, зачем-то поставили… Может, этот парень и впрямь будет ночевать в чулане, не видела, как будто не выходил…
Это был интурист Лаврин Нимальс-Нименко.
Навестить Васила Дымского я положил себе еще вчера с вечера — не без умысла, конечно: он для меня — первожитель, которого всегда хочется слушать, видеть, узнавать снова и снова. Быть может, мне так хотелось его видеть из-за Олены: обязательно Васило о ней что-нибудь скажет. Ведь перед ним я не таюсь, что ищу с нею встречи, не зная, впрочем, заранее, что она нам обоим даст. Но, возможно, и что-то другое тянет меня в почти убогое жилище Васила Дымского.
Я вышел от Лядовского еще до восхода солнца, потому что узнал у него, что Васило теперь не «какой-то там сын пономаря», а человек, до крайности необходимый всем застройщикам, дня не проходит, чтобы его кто-нибудь не приглашал («Без вас дело стоит — кланяюсь земно, прошу покорно»): либо глину копать да возить, чтобы потом месить ее для мазания, либо рвать вилами вальки, чтобы кидать их мазальщикам на чердак, — работа все мужская, связанная с землей.
Нынче, сказал мне на прощанье бригадир, у Васила тоже есть дело: возить глину к Станиславе. Вчера еще в обед взял пару волов, чтобы попасти их как следует на плавнях: старой Татьяне Жилихе, Станиславиной матери, пришла фантазия делать все стены, и печь, и трубу, и лежанку только из глины, добытой на своем глинище: дескать, лучшей глины и не ищи, все равно не найдешь — мягкая, не солонцеватая, значит, углы в хате всегда будут сухие, а главное — глина эта без камешков, без гравия («У кого ступни стерты в замесах до живого мяса и даже сейчас на старости лет, не твердеют, тот знает, что такое каменистая глина»). А на нашем, жиловском, глинище она такая, что, ежели добавишь к ней чего надо (свежая ржаная полова или мелко рубленная солома сюда годятся), будет стоять, не потрескается, пока сам жив. И кирпич из нее — сырец — ни в какое сравнение с жженым не идет! Вот и будет возить ее Васило Дымский, как велено, отсюда, от Матвеевской мельницы, что на Дубровской гати, в самые Журавлинцы — да все по песку, по песку, а потом — мимо Михнова кургана, через Штепурину заводь, за Киевский тракт…
Встал Васило и нынче очень рано, сразу после третьих петухов, хотя отлично знает, что его петух кукарекает на целый час раньше, чем другие, и до времени будит детвору («Ишь, как поросята, разлеглись на новых соломенных рогожках… всем хочется поближе к матери»). Уж сколько раз Васило наказывал жене зарезать этого красного петуха, когда Олена придет в гости («Мало ли она детишкам гостинцев переносила!»), а как дойдет, бывало, до дела, отнимает его у Василины и, подержав на вытянутых руках, опускает на землю — живи и помни мою доброту («Темного луга калина, доброго роду дитына»)…
Извилистые, пересекающиеся тропинки, которым в Мокловодах несть числа, скоро вывели меня на прямую тропу, привели к уже известному нам ориентиру — дикой груше, до сих пор целой и невредимой, растущей близ старого нашего копыловского очага. Я повернул к пепелищу и сразу узнал то место, где мы в мае того далекого года последний раз сидели с Оленой.
А вот, на отшибе, Станиславина хата. Не хата, а нагромождение глиняных глыб, и посреди него — цела-целехонька печь с белым, чуть синеватым сводом, с трубой, а у подпечья что-то быстро делает женщина — наверное, Станислава.