Затем произошло нечто непредвиденное и удивительное: откуда ни возьмись, появился Безухий, выкрикнул что-то по-немецки и преградил дорогу преследователю. Это было так своевременно и неожиданно, что Лаврин инстинктивно схватил Безухого за руку: так поступают безотчетно, увидев своего спасителя и защитника.
Лаврин не отпускал руку Безухого, пока окровавленный убийца не повернул назад. Безухий, тяжело дыша, хромал сбоку и немного впереди, при каждом шаге выдыхая слова:
— Ты… Лавр… счастливый… что встретил… меня, сочувствующую… тебе… душу… сочувствующую… душу.
На углу, где они повернули направо, Лаврин успел заметить название улицы: Брукенштрассе. Без сомнения, это была та самая улица, где помещалась комендатура, в которую ему советовали зайти…
Скоро Лаврин и Безухий оказались в полутемной комнате, увешанной блестящими фотопленками. После улицы здесь казалось душно. Воняло растворами химикатов и расплавленным свинцом, хотя окно, забранное решеткой, было открыто. Безухий указал Лаврину на стул и вышел. Приглядевшись, Лаврин увидел, что отсюда можно попасть в подвал, если спуститься вниз по крутой лестнице. Из подвала доносилось ритмичное буханье, словно кто-то стучал лядой станка по ткани. Однако туда посторонним вход был запрещен. На столе лежала газета небольшого формата, Лаврин прочитал название: «Днепровская волна». Он еще в Мокловодах видел эту газету, даже читал ее. Она выходила в годы оккупации. В ней призывали уничтожать большевиков и активистов, «дабы спасти Украину», и регулярно печатали объявления о наборе «красивых украинских девушек в дом развлечений для немецких офицеров».
Через несколько минут Безухий возвратился с фотоаппаратом в руках. Приказал Лаврину «сидеть, как сидишь» и, примериваясь так и этак, начал наводить на него окошечко объектива — точь-в-точь дуло автомата. Перед глазами Лаврина в беспорядке проплывали разные картины. Ему чудились Мокловоды, Сула, виделся простор плавней, острова. Но где же лесник Якоб-Франц Нимальс? Рядом с Лавром сидит мать. Она почему-то плачет и без конца твердит, чтобы сын был осторожен. А сзади, грозно нахмурившись, кричит дедушка Самойло: «Ну-ка, поди сюда, Лавр, не то будешь бит!» На его толстых губах (верхнюю не видно из-за роскошных усов) нет ласковой улыбки, это немало беспокоит Лаврина. Он не слышит Безухого, не обращает внимания на приказ встать, и тот сам за руку поднимает его со стула. Прислоняет к манекену во френче, надевает на Лаврина форменную фуражку с чужой (быть может, уже мертвой) головы и начинает щелкать затвором аппарата. Так продолжается несколько минут, но это щелканье, хоть оно и напоминает лязганье зубами какого-нибудь хищника, не выводит Лаврина из милой детской задумчивости.
Он уже собирался протянуть указательный палец правой руки и, прикоснувшись к пористой резинке с черной тушью либо мастикой, оставить отпечаток всех его линий на таинственной учетной карточке — так поступают с каждым, кто попадает в рейх, и с ним это уже проделывали, — однако Безухий ничего такого не потребовал. Он больше не обращал внимания на Лаврина, выходил и возвращался, подливал в темную бутылку то ту, то другую жидкость, затем взболтал все вместе — очевидно, готовил раствор. И в такт своим движениям что-то напевал себе под нос.
А Лаврин все еще витал в мире детства и, кажется, не замечал ничего, предался мечтам, весь ушел в себя. Наконец поднял взгляд на Безухого, и в этот момент тот, как нарочно, очень четко, в лад мелодии произнес:
— «Домой вернемся вперед штыками… Домой вернемся… вперед штыками…» Знаешь, Лавр, такую песню? Это наша, украинская, должен бы знать, уже не маленький, должен бы знать. Ведь ты очень хочешь домой?.. Домой вернемся… Ще не вмерла Україна…
— Я пойду в барак. Отпустите меня, — сказал Лаврин, не понимая, где он и кто они такие, эти люди, его единоплеменники, призывающие возвращаться домой не иначе как со штыками наперевес. Какое неведение! Детская простота…
— Конечно, конечно… Только теперь ты каждую неделю обязан являться в этот дом. Будем учить тебя маршировать и петь песни. Как придешь, ищи меня, твоего наставника и учителя, сочувствующую тебе украинскую душу.
— Я пойду в барак. Отпустите меня, — опять попросил Лаврин.
— Не вздумай увиливать, — вел свое Безухий. — И на торжище ходи. Пока ты со мной, тебя никто не тронет. Со временем получишь соответствующую бумагу, паек и серо-зеленый мундир с черными петлицами, — с этими словами Безухий показал на муляж, подобие человеческого туловища, к которому недавно прислонял Лаврина, чтобы сфотографировать: создавалось впечатление, будто это Лаврин одет в серо-зеленый мундир, очень похожий на эсэсовский, а в действительности мундир висел на гипсовых плечах муляжа. — А пока, — продолжал Безухий, — возьми вот эти… жертвенные деньги. — И швырнул на стол новенькую банкноту. — Для порядка распишись. — Он ткнул пальцем напротив фамилии «Нимальс».
— Не надо мне денег, не надо…