– Как так? Вы почему все в сборе? – раздалось в этот момент от подъезда. Придерживая одной рукой торчащий под мышкой портфель, а второй приподнимая шляпу в знак приветствия, во дворе внезапно возник Игнат Павлович. – Есть вопросы. Я к товарищу Поволоцкому хотел вас с ними направить, – обратился он к Морскому, – но вас нигде нет. Пришлось идти самому, а вы, оказывается, здесь. Еще и с нежелательным сопровождением! – Игнат Павлович кивнул на Свету.
– Сами вы нежелательный! – прошептала та, не сдержавшись.
– На этот раз я даже не в том смысле, что участие в деле гражданки Горленко может всем навредить, – продолжил Игнат Павлович, демонстративно обращаясь исключительно к Морскому. – А в том, что ей бы лучше побыть дома. Или на работе. Короче, там, где муж бы ожидал ее застать. Есть шанс, что ей передана записка!
Тут Ткаченко заметил в руках Поволоцкого злополучную простыню и резко, в один хищный прыжок дотянувшись до поэта и отскочив обратно, выхватил ее. Уперся носом в текст, нахмурился, поднял суровый взгляд на Свету.
– Вижу, что уже получили, – сказал он наконец как бы и ей, и не ей. – А кто принес?
– Подбросили ко мне в открытое окно, – ввернул умница Поволоцкий, к счастью, догадавшийся, какую инстанцию представляет новоявленный гость и не собиравшийся откровенничать.
– И что здесь написано? – не унимался Игнат Павлович.
Морской, Поволоцкий и Света синхронно пожали плечами.
– Ладно, – по-деловому махнул рукой Ткаченко, – буду краток. По Николаю есть две новости – плохая и хорошая. Во-первых, вызванная мною комиссия специалистов провела допрос с осмотром и подтвердила мои опасения, что у Горленко сотрясение мозга, а также отравление неизвестными веществами, способными замедлять реакции, притуплять мозговую деятельность и вызывать галлюцинации. Николай однозначно болен.
– О нет! – сдавленно вскрикнула Света, закрывая лицо руками.
– Спокойно! – цыкнул Игнат Павлович. – Это, как раз, хорошая новость. Потому что на лечение, дообследование и подготовку к даче показаний его вот-вот перевезут не куда-нибудь, а в отделение судебно-психиатрической экспертизы. Да-да, в нашу знаменитую психушку, прямиком в тюремный стационар, которым руководит небезызвестный вам судебный психиатр и корифей науки – Яков Киров. – Самодовольно хмыкнув, Ткаченко прервал сам себя витиеватым предупреждением: – Но только чтобы я не слышал ни о каких вольностях! Как бы вы там, Морской, с Кировым ни дружили, я не желаю знать ни о каких нарушениях, типа свиданий с арестованным посторонних лиц или улучшений бытовых условий.
– И не узнаете! – заверил Морской, едва сдерживая радость.
– Во! Понимает! – Ткаченко одобрительно ткнул указательным пальцем в сторону Морского, а потом сокрушенно вздохнул: – Но есть и плохая новость. Николай что-то скрывает. Даже от меня. Отчего я все больше склоняюсь к тому, что парень наш виновен. Как объяснить иначе все эти записки? Он явно хочет что-то вам сказать, и так, чтоб следствие при этом не узнало.
– Записки? Их было много? – озвучил общий вопрос Поволоцкий.
– Информатор в камере насчитал две. Вторую Горленко выбросил в окно – я думаю, что вот она у вас, – Ткаченко передал Свете кусок простыни. – А первую писал на пачке папирос, но, разозлившись, изорвал в клочки. Мы склеили, конечно, только толку в этом нет. Написана чепуха. Я потому к вам, товарищ Поволоцкий, и зашел. Наш Горленко, еще когда все было в норме, как тост ни скажет, или шуточку какую, так сразу поминает вас. Мол, «я бы так не пошутил бы, когда бы мой учитель – литератор Поволоцкий – не научил меня жонглировать словами»… Раз вы учили – вы и разбирайтесь!
С этими словами следователь достал из портфеля небольшой квадратный кусок стекла с аккуратно наклеенными на него обрывками раскуроченной пачки папирос. Видимо, первую Колину записку информатор не только приметил, но и доставил «куда надо» по частям.
– Это многое объясняет, – пробормотал Поволоцкий, хорошенько исследовав стекло.
Морской предупреждающе закашлял: мало ли что хотел на самом деле зашифровать Коля.
– В том смысле, что, изучив обе записки Николая и вспомнив, что комиссия подписала его направление в сумасшедший дом, я могу объяснить и его уверенность, что я чему-то там кого-то обучаю. Я не учитель и не проповедник. Если когда что и говорил о литературе или стихосложении – так просто излагал, без подстрекательств. Признаться, мне неловко и даже неприятно узнать, что это, – Поволоцкий показал на обе записки, – кто-то считает плодами моего наставничества. Но, принимая во внимание здоровье нашего бедного друга, мы можем смело утверждать, что он оговорил меня случайно, всего лишь фантазируя…
– Во! Видали! – по-своему истолковал слова поэта Игнат Павлович. – Он говорит точь-в-точь, как Коля пишет. А значит, должен в этой писанине разобраться!