Да, так проще, так гораздо удобней. Жутко, да? Еще бы, но придет утро, и забудутся ночные страхи. Они не вцепятся в тебя, не станут изводить. Их можно прогнать, если хорошенько сосредоточиться.
По подбородку Вебстера прошелся горячий шершавый язык. Эбенезер корчился от удовольствия.
— Ты мне нравишься, — сказал пес. — Дженкинс никогда не сажал меня на колени. Да и никто не сажал.
— Дженкинс очень занятой, — объяснил Вебстер.
— Это верно, — согласился Эбенезер. — Вечно что-нибудь записывает в блокнот. Все, что мы, собаки, услышали; все, что сделали.
— Ты что-нибудь знаешь о Вебстерах? — спросил человек.
— Конечно. Мы о них знаем все. Ты Вебстер. Вот уж не думали, что кто-нибудь из Вебстеров еще жив.
— Да, есть живые, — сказал Вебстер. — И один все время был здесь, с вами. Дженкинс — тоже Вебстер.
— Он никогда нам об этом не говорил.
— Само собой.
Огонь в камине угас, в комнате воцарился мрак. Лишь потрескивающие угольки бросали мелкие отблески на стены и пол.
Но, кроме этого потрескивания, было кое-что еще. Тишайший хруст, слабейший шепот, как будто говорил сам дом. Очень старый дом — у него накопилась прорва воспоминаний, очень уж много жизней прожито в его стенах. Он был построен на века — века и простоял. Двадцать столетий. Невидимыми руками обнимал каждого своего питомца, согревал и защищал, и любил его, как родное дитя.
В мозгу у Вебстера звучали шаги. Шаги из далекого прошлого. Шаги, чье последнее эхо умолкло века назад. Поступь Вебстеров. Всех тех, кто был до него. Всех тех, кого Дженкинс опекал от колыбели и до могилы.
История. Этот дом — вместилище истории. Она шевелится за гардинами, ползает по полу, сидит в углах, глядит со стен. Живая история, которую ты осязаешь кожей, чувствуешь нутром. Кажется, будто из темноты на тебя смотрят те, кто умер уже давным-давно.
Джон Вебстер пошевелился в кресле.
— Нет, не последний, — сказал он. — У меня есть сын.
Вебстер встал, Эбенезер соскользнул с его коленей.
— Неправда! — воскликнул Вебстер. — Мой сын…
И снова сел.
Его сын ходит по лесу с луком и стрелами. Развлекается. Играет.
Хобби. Так сказала Сара, прежде чем взобралась на гору, чтобы погрузиться в вековой сон.
Хобби. Не профессия, не бизнес. Не образ жизни. Не железная необходимость.
Просто хобби.
Нечто искусственное. Не имеющее ни начала, ни конца. Его можно бросить в любую минуту — никто и не заметит.
Все равно что придумывать рецепты напитков.
Все равно что писать никому не нужные картины.
Все равно что бродить с бригадой полоумных роботов и уговаривать людей, чтобы позволили реконструировать их жилище.
Все равно что корпеть над историческим трудом, который никто не захочет прочесть.
Все равно что играть в индейцев, или троглодитов, или первопроходцев, вооружившись луком и стрелами.
Все равно что сто лет кряду видеть сны, придуманные для уставших от реальной жизни, возжаждавших фантазии мужчин и женщин.
Человек сидел в кресле и смотрел в простиравшуюся перед его глазами пустоту, в тоскливое и пугающее ничто, в безнадежное завтра и послезавтра.
Не отдавая себе в том отчета, он сцепил руки. Большой палец правой кисти стал гладить тыльную сторону левой.
В темноте, пронизываемой сполохами камина, Эбенезер подполз к человеку, закинул передние лапы ему на колени, вгляделся в лицо.
— Руку повредил? — спросил он.
— Что?
— Руку повредил? Трешь.
Вебстер коротко рассмеялся.
— Нет, это всего лишь бородавки. — И показал их собаке.
— Бородавки? — переспросил Эбенезер. — Они тебе нужны?
— Нет. — Вебстер поколебался. — Пожалуй, не нужны. Просто не удосужился вывести.
Эбенезер опустил голову и ткнулся носом в руку Вебстера.
— Готово!
— Что готово?
— Где бородавки? — спросил пес.
В камине повалилось полено, Вебстер поднес руку к глазам, посмотрел на нее в свете разгоревшегося пламени. И не увидел бородавок. Гладкая, чистая кожа.
Дженкинс стоял в потемках и слушал тишину. Мягкую сонную тишину, что отдала дом во власть теней, забытых шагов, давным-давно прозвучавших фраз, шепчущих стен и шуршащих гардин. В одно мгновение эта ночь может превратиться в день, стоит лишь слегка перенастроить линзы, но древний робот предпочел не менять зрение. Ему нравилась эта темнота, этот час размышлений, это драгоценное время, когда отступало настоящее и возвращалось прошлое.
Живые в доме спали, но роботам сон неведом. Две тысячи лет бодрствования, двадцать веков ни на миг не прерывавшейся яви.
«Долгий срок, — подумал Дженкинс. — Даже для робота слишком долгий».