Ломакин старший брат Сашка в прошлом году бросил гранату в избу, набитую этими. Она не взорвалась. Сашкино тело качалось на площади перед церковью пять дней. Ломакина мать тронулась умом – ходила по селу простоволосая, босая, спала на чужих чердаках и в сараях. Иногда эти развлечения ради давали над ее кудлатой головой автоматную очередь. Через полгода Ломакину мать нашли висящей на ветле.

– Почему нельзя?

Ноги у меня стали ватными, как во время купания, когда Зоя хватала меня за лодыжки. Знала же, что я этого не переношу.

– Ищут в вашей бане. Станкевич и два этих, – он по-взрослому длинно, вожжой, сплюнул.

– Куда же мне?

– Провожу.

– Постой, а Зоя?

– Не нашли пока.

Я не осмелилась спросить, кто не нашел – наши или эти.

Сколько и куда шли – не помню.

Кажется, Ломака и корзину-то бросить с трудом меня уговорил.

Качался перед глазами однообразный лес. Мне он отчего-то казался красным.

Качалась черная Ломакина спина.

«Не нашли пока, не нашли пока, не нашли пока».

Бесконечный лес, бесконечная спина, бесконечное «не нашли».

Потом мы выступили из леса на полянку, и там были какие-то люди, много людей, и мне на плечи набросили что-то теплое и длинное, но потом я сделала шаг, и оно свалилось в снег, а я не подняла.

– Что Зоя? – шепотом спросил Ломака у кого-то, но я все равно расслышала.

Слух у меня тонкий, даже сейчас.

– Зою взяли.

Лес закрутился, заплясал, задергался, все залилось алым, и больше я ничего не помню.

О том, что Зою казнили, я узнала уже в тылу.

Две недели с того страшного вечера я провисела на ниточке между землей и адом.

В пустотьме, где я оказалась, меня терзали тени. Не толстозадые черти с закопченных церковных фресок, которых боялась тетя Клава, а бесплотные, похожие на куски черной марли, духи.

Меня могли бросить в снег в лесу – ведь я была предательницей – и не бросили. Для них я была сестрой героини. О моем проступке они не знали.

Никто подумать не мог, что Зою арестовали из-за свертка с солдатскими бинтами.

Не из-за свертка – из-за меня.

Меня вывезли на Большую землю. Я лежала в теплой госпитальной палате, светлой и чистой. Я знала, что должна сделать, как только окрепну, – связать из простыней петлю и…

Спасли меня, как это часто бывает, чужие несчастья.

На соседних койках лежали безногая сестричка и истощенная ленинградка.

Сестричку звали Тамарой. Красивая, черноглазая, задорная, она была контужена во время боя, потеряла сознание и вмерзла в лед. На второй день ее нашел комиссар. Штыком выдалбивал замерзшее тело изо льда, растрескавшимися пальцами выковыривал, не зная наверняка, жива она или нет. Тамара выжила, но ноги пришлось отнять – высоко, «по самое не могу».

– Оттанцевалась, – говорила она с картонной улыбкой, – а ведь первая танцорка была в своем дворе. Жениху написала, мол, прощевай, любимый Гриша, а он дурой назвал. Сказал, ноги – дело наживное, – и смеялась почти беззаботно, почти естественно, только где-то в глубине звенела едва заметная фальшивая нота.

Слух у меня тонкий.

Ленинградка Лина почти не говорила, только отвечала на вопросы врача на ежедневном обходе. Голос ее звучал натужно, как заржавленный. Целыми днями она лежала, отвернувшись к растрескавшейся стене, спала, не спала – не поймешь.

Всеведущая Тамара, когда Лину забрали на процедуры, рассказала мне ее историю.

Двадцатого июня Лина вышла замуж за человека, которого любила с пятого класса, а двадцатого августа стала вдовой. Мама и бабушка Лины умерли у нее на глазах страшной, мучительной ленинградской смертью – от голода и тоски.

Лина оказалась сильнее.

«Я не умерла вместе с ними, я очень хотела жить, я их предала», – ей казалось, что она кричит, но на самом деле – шептала.

Шептала, когда сандружинницы выносили ее из промерзшей квартиры. («Дура! Да не вперед же ногами! Живая ведь!»)

Шептала в ленинградском госпитале, в дороге и здесь поначалу тоже.

Потом перестала.

Лине, безусловно, должно было быть больнее, чем мне, с одной только разницей – она на самом деле никого не предавала. С ней я познала значение выражения «неизбывное горе». Линино горе росло и ширилось, не убывало, а словно прибывало с каждым прожитым днем.

Ночью я проснулась от странного звука – не то вздоха, не то скрипа. Ночь была ясная, в окно светила луна.

Удивительно, но бессонницей я не мучилась – наверное, благодаря лекарствам, которыми меня пичкали. В ту ночь я проснулась от того, что у меня затекла рука, перевернулась на другой бок и вдруг увидела, как в лунном квадрате возле Лининой койки движется, разрастается черное пятно.

Я сплю. Это рубашка, которую чинила тетя Клава, когда…

Я вскочила и закричала так, что, наверное, перебудила половину госпиталя. Хлопали двери. Заспанная сестра с распустившейся косой вбежала в палату, не попадая в рукава халата.

Щелкнул выключатель.

Без света кровь кажется черной.

Это так странно.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Имена. Российская проза

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже