Удивительно, но то, что происходило с нами, когда пришли
Я действительно едва не тронулась тогда.
Но это было уже потом, после
Даже сейчас, потирая жатый пергаментный лоб, я легче вспоминаю незначительные детали, чем целые события. Моя мозаика не складывается, лопается свинцовый переплет, кусочки смальты брызжут в стороны.
Помню, например, белоглазого гада Бауэра, бросившего в колодец кошку за то, что надула ему на сапог.
Помню, как повесили молоденькую светловолосую «учителку».
Помню, что тетя Клава, разом постаревшая, притихшая, накручивала нам с Зоей на головы хустки на старушечий манер да мазала лица сажей.
Было, кажется, холодно.
Сколько-то жили в бане.
Я ходила полоскать на речку белье – свое и
Накликала беду.
После
Зоя стала пропадать.
Она приносила чужие вещи и прятала их.
Приходили местные ребята, шептались о чем-то в сенях.
Тетя Клава хмурилась и сидела как на иголках.
Однажды поздним вечером, когда я уже засыпала, Зоя вбежала с улицы и, как была, в телогрейке и башмаках, кинулась в постель и накрылась одеялом. Тетя Клава, склонившаяся над шитьем, вздрогнула всем телом.
В сенях затопали.
Дверь распахнулась, ударившись о стену, вошли трое. Скрипела кожа; мелькнула белая повязка на рукаве Станкевича. Тетю Клаву сдернули со скамьи, выволокли в коридор. Рубашка, которую она чинила, расползлась по полу лужицей.
Я заморозила вдох.
Зоя не шевелилась.
Тетя Клава вернулась бледная, расхристанная. Подняла шитье и швырнула на стол.
– Зоша, – сказала, – за себя не боишься (она говорила «баишша»), так хоть Лиду пожалей.
Я многое забыла.
Не помню, когда нас выставили из дома в баню.
Не знаю, почему Зою не угнали на работы.
И всего того, что делала Зоя с товарищами, не припомню. О ее деяниях я читала в статьях, книгах и архивах. Раскапывала по крупицам, составляя житие. Думала, опубликую – и выдохну. Брошу крест, который норовит раздавить меня, как горьковского Цыганкá.
Не смогла.
Зоя вбежала в баню – помню.
Тети Клавы не было; я стирала белье «господ офицеров» – помню.
– Лидунь, поможешь мне, а? – спросила точь-в-точь как памятным июньским утром.
Сквозь полутьму зимнего дня она наклонилась ко мне – хорошенькая, румяная, косы сколоты на затылке, словно на танцы собралась.
– Послушай меня. Помнишь историю с листовками? – Я кивнула. – Поджог сельсовета? И еще… некоторые вещи. Это были мы. Я и… неважно. Нас много. Ты слышала про наших раненых в школе? С ними обращаются скотски, Лида, совершенно нечеловечески… Мне удалось достать кое-что, – она сунула руку за пазуху и достала сверток, – это перевязочные пакеты. Военные. Наши. Я должна их передать в школу, когда стемнеет. Со стороны клуба из стены вынуто нижнее бревно…. Это очень важно, понимаешь? – Я механически кивнула. – Когда я шла сюда, встретила Станкевича. Мне не нравится, что я в последние дни встречаю его слишком уж часто. В общем, я хотела тебя попросить вот о чем: я сейчас уйду ненадолго, а ты, когда пойдешь на речку полоскать, сунь сверток в белье и оставь его под двойной березой на развилке. Хорошо? Поняла где?
Я кивнула.
– Вот и умница, – Зоя потрепала меня по щеке, как ребенка, сунула сверток под лавку и, грохнув чем-то в предбаннике, убежала.
Убежала – и меня взяла злость.
Она скрывала от меня все, что делала.
Она ни разу не предложила мне поучаствовать в их делах.
Она считает меня годной только на то, чтобы донести бинты до березы?
У меня на глазах выступили злые слезы.
Хорошо же, – решила я, – ты увидишь, на что я способна.
Ты все увидишь.
Уходя на речку, я не взяла с собой сверток.
Вернусь, думала, и отнесу его к школе сама. И сама отдам нашим бойцам.
Я думала о себе, а не о Зое.
И за это поплатились мы обе.
О том, что поступаю неправильно, я впервые задумалась еще на речке.
Чернота полыньи дохнула мне в лицо.
Ледяной ветер стащил платок с головы.
Что-то надвигалось на меня, неизбежное и страшное.
Я не выполнила просьбу сестры. Я подвела ее.
Но ведь я не давала честного слова – это раз. И я сделаю все сама – это два.
Все сделаю.
Все успею.
Это я помню.
Помню, как поднималась от речки к селу, обхватив корзину с бельем окоченевшими руками.
Помню, как у той самой раздвоенной березы навстречу мне вывернулся Генка Ломака и прохрипел:
– Нельзя тебе в село.