Самое удивительное, что когда я, вопреки здравому смыслу, всё-таки выходил, то каждый раз встречал что-то достойное пера и бумаги. Так, сидя на одной из дюн между маршем и морем у руин старого форта береговой охраны, разрушенного волнами, я заметил доселе не виданную мной птичку, похожую на малиновку, только без красной жилетки и темнее. Она бойко порхала меж старых выщербленных стен, иногда бросаясь в погони за мухами, пока в итоге не присела в каких-то пяти футах от моего наблюдательного пункта и пристально уставилась на меня, сложив крылья и расправив хвост, словно для того чтобы мне было проще определить в ней… горихвостку-чернушку! Какая удача, повстречать на этом вымершем пустынном взморье такую симпатичную и, главное, дружелюбную пернатую подругу, ближайшую родственницу нашей прелестной горихвостки с ее нежной и короткой летней песенкой. Но если наша горихвостка боится человека, горихвостка-чернушка смелее любой малиновки. Я решил, что она отдыхает в дюнах после полного опасностей перелета над Северным морем и что прилетела она из Голландии, где широко распространена и бесстрашно вьет гнезда как снаружи так и внутри человеческих жилищ. Этим объясняется, во-первых, ее храбрость, во-вторых, то любопытство, с которым она меня рассматривала, сразу определив во мне неголландца. К сожалению, на этом ее определительные способности заканчивались, не было у нее и письма, привязанного к крылу, но я точно знал, что она принесла мне весточку с приветом из страны, чей народ относится к животным лучше всех прочих наций на континенте. В этом, как и во многом другом, голландцы похожи на англичан, только птиц они любят не в пример сильнее.
В другой раз, пробравшись в глубь приморского соснового леса, того самого леса на дюнах, я обнаружил глубокую чашеобразную ложбину в песке и, устроившись на ее краешке (или лучше сказать бережке?), поросшем длинными серыми стеблями песколюбки, обратился в зрение и слух. Сосны обступали мой укромный уголок темными красными колоннами, было удивительно тихо; просидев так с полчаса, я понял, что здесь можно провести и полдня, не только не встретив никакого живого существа, но и не услышав даже отдаленного звука жизни. Не успел я так подумать, как в поле моего зрения промелькнуло что-то живое – лесное создание, живее которого себе и представить трудно, – красивая рыжая белка с роскошным пушистым хвостом. Молнией слетев со ствола, она принялась резвиться по дну ложбины, прыгая, кувыркаясь, носясь туда-сюда. Всё представление совершалось в каких-то двадцати футах у моих ног. Поскольку я сидел неподвижно, белка то ли не видела меня, то ли просто игнорировала: для нее существовал только этот лес и она в нем. Подобно единственному в лесу соловью, который поет, не нуждаясь в соперниках и зрителях, она разыгрывала свою бесшабашную безбашенную сценку, вкладывая в нее себя всю. То, собрав под собой лапки, она по-горностайи выгибала дугой спину, то, разжав пружину, взмывала во всей своей стройной красе, а то принималась кружить за собственным хвостом, и по холке, от кончика до самых ушей, бежали рыжие волны, придавая ее движениям что-то змеиное. Наконец она недвижно распласталась на густой подстилке из сосновой хвои, и то, что мгновенье назад было живой белкой, стало растянутой беличьей шкуркой с четырьмя лапками по краям. Вдоволь усладив свое брюшко покалыванием сосновых иголок, она вскочила и продолжила было свои акробатические забавы, как вдруг ее взгляд упал на большой желто-белый мухомор в нескольких ярдах. Миг, и она уже рядом. Яростно обезглавив гриб маленькими лапками, словно снедаемая голодом, она набросилась на шляпку и принялась жадно отрывать огромные куски, работая челюстями, словно крохотная соломорезка.
Стоя на задних лапках, с остервенением вгрызаясь в свой гриб, она напоминала мне диковинного рыжего человечка, врезающегося в круглый бутерброд вдвое шире его самого. Наконец, проглотив еще пару кусков, она, с видом, будто съела ужасную гадость, также внезапно бросила шляпку на землю, выпрыгнула из ямы и скрылась в лесу.