Отойдя от места раскопок, я совершил прогулку по бывшему дну древнего озера в его самой глубокой части, еще и сегодня сильно заболоченной, хотя частично осушенной и кое-где рассеченной канавами и перегородками. Здесь можно встретить участки болота, так густо поросшие пушицей, что издали кажется, будто они покрыты снегом. Нагулявшись между ними и вдоволь налюбовавшись их колышимой ветром белизной, волшебной и пушистой, я присел у воды и обратился в зрение и слух. И хотя бы один незнакомый голос певчей птицы: дикая утка, камышница, водяной пастушок (он так и не показался), малая поганка – вот и все, кто откликнулся мне из зарослей осоки и рогоза, ивы и ольхи.
Но, вероятно, я немного слукавил, сказав, что обратился в зрение и слух,– половина моих мыслей витала где-то далеко. Дело в том, что я до сих пор пребывал под впечатлением от общения с доктором Буллидом, ибо невозможно, пообщавшись с таким человеком, хотя бы частично от него не заразиться. Возьмите самого большого зануду в мире и заставьте его час провести с энтузиастом: ручаюсь, что даже его хладная кровь слегка взыграет, а физиономия немного порозовеет, но это, конечно, временно – здравомыслие и здравие быстро вернутся к нему и уже не покинут до самого конца его комфортабельного пожизненного заключения. Но я-то еще был заражен, поэтому существовал одновременно в двух мирах. Первый мир лежал передо мной – сырой, бурый и топкий, он представлял собой наследие большого внутреннего озера, в свою очередь бывшего эстуария, отрезанного отСевернского моря[29] постепенно нанесенной песчаной косой. Второй мир – водный и зеленый – был тем самым внутренним озером-морем с его неподвластностью приливам и с буйством водной зелени, стелющейся до самого горизонта. В его рогозах шумел ветер, на многие мили окрест перебирая темные отполированные струны с рыже-коричневыми султанами, – низкий, таинственный звук, из всех возможных голосов ветра наиболее меня завораживающий. Отчасти это связано с моими мальчишескими впечатлениями – с целыми днями, что я проводил верхом в поисках птичьих гнезд на бескрайних болотах Пампы, где султаны рогоза росли вровень со всадником. Особым счастьем было отыскать гнездо южноамериканской выпи – удивительной птицы небольших размеров. То была подлинная награда – небольшой настил из желтых осоковых листьев, возвышающийся на фут или два над водой, с тройкой небольших, не больше голубиных, овальной формы яиц, чья теплая, яркая, удивительно прекрасная зелень завораживала меня, словно сверкающее потустороннее видение или ангельское пение.
Бывало, в ветреные дни я садился на краю воды и слухом погружался в звук, не похожий на все прочие вариации ветра в зеленом мире. В этом звуке не было длиннот, характерных для музыки сосен, напоминающей шум моря, – он весь состоял из порывов, зарождающихся то здесь, то там; то исполненных неукротимого рева, то мгновенно опадающих до тихого шепота, всегда с человеческой ноткой, но неизменно неистовей, тоскливей и неуловимей, словно рогоз был полон невидимых призрачных созданий, беседующих и зовущих друг друга потусторонними голосами.
А какое богатство птиц! Ах, сколько бы я отдал, чтобы вернуться в тот давний Сомерсет с его камышовым внутренним морем, его птичьим парадизом, его Этелни![30]
Не раз и не два я мечтал оказаться и в более недавнем прошлом, например, в неосушенном Линкольншире елизаветинской эпохи с его богатейшей жизнью птиц, отраженной в поэтическом наследии Майкла Дрейтона[31]. Признавайтесь, книгочеи-птицелюбы, читали? Сильно сомневаюсь, ибо во всей Англии едва ли найдется человек, включая студентов филологии, специализирующихся на поэзии той эпохи, кто, положа руку на сердце, мог бы сказать, что осилил весь «Поли-Альбион» – все тысячи его двенадцатистопных строчек, через каждую из которых нужно продираться медленно и с великим усердием. Всего лишь стострочное описание топей выглядит совершенно непроходимым, за исключением того места, где автор рисует великолепные птичьи сборища. Линкольширцы, говорит Дрейтон, гордятся тем, что такого пернатого разнообразия не встретишь больше нигде во всем королевстве. Так вот, полагаю, доисторическое Сомерсетское озеро могло похвастаться гораздо бо́льшим количеством птиц и видовым разнообразием. В лучшем климате, в более защищенной местности, задолго до того как человек изобрел громогласное средство истребления на расстоянии с огненно-дымной отрыжкой, называемое ружьем, численность птиц не могла не быть несоизмеримо выше.