На протяжении всей той осени в Истоне мы с Сильвером кое-как придерживались импровизированного распорядка, который на первый взгляд казался нормальным. Мы готовили еду, ходили по делам, работали каждый в своем кабинете, гуляли вдоль реки, записались в спортзал. Но эта домашняя жизнь была похожа на попытку сдержать потоп, затыкая дыру пальцем, потому что на самом деле всё разваливалось.
В сентябре консорциум, который владел нашей квартирой на Второй авеню, велел своему юристу нас отыскать, и тот вручил нам извещение о выселении. Судя по всему, наша подруга Майя, жившая в квартире, подтвердила, что нас там нет.
В октябре крошечная шишка, два года назад удаленная из молочной железы Лили, вдруг появилась снова, только на этот раз она была огромной.
В ноябре в Нью-Йорке должны были состояться мероприятия по случаю выхода двух книг, опубликованных нашим издательством. Несмотря на то, что я их редактировала, весь процесс работы вызывал у меня отторжение. Сколько я ждала, чтобы снять этот фильм, — лет десять? У меня оставалось совсем мало времени, и мысль о том, чтобы провести еще один месяц за продвижением чужой работы, была невыносима. Целый год я выступала проводницей в мир книги, которую писал мой друг поэт Дэвид Рэттрэй. Я задавала ему вопросы — он расписывал ответы. Где бы я ни находилась, Дэвид звонил мне каждый день, и я выслушивала его, порой часами. Мне была дорога его книга, и теперь, когда наконец она была издана, я никак не могла понять, почему Дэвиду ни капли не был интересен мой фильм. Ведь он даже писал о Симоне, называл ее антиподом Ницше. Прошло несколько недель, прежде чем он удосужился прочесть мой сценарий, а когда прочел, исправил лишь пару опечаток.
Мы отвезли Лили к ветеринару на Колледж-Хилл, и биопсия подтвердила, что опухоль злокачественная. Ее пятикилограммовое тельце усохло; ее бил озноб. Мы готовили ее любимую еду в надежде разбудить аппетит, купили ей шерстяной свитер с узором косичкой. К декабрю Сильвер выносил ее на прогулки, укутывая в свое пальто. Мы опускали ее на опавшие листья, чтобы она могла понюхать землю на тропинке. Примерно в то же время Дэвид прислал мне безумное письмо. На встрече с читателями в баре на авеню B, когда он читал отрывки из своей книги, люди его перебивали; он
На той неделе мы навестили его в больнице Святого Винсента. Его глаза казались очень большими. Лицо осунулось, голова была обмотана бинтами. Опухоль, как они и думали, была слишком большой, чтобы ее вырезать. Мы решили, что Дэвид с его аристократическим прошлым и полной медицинской страховкой мог бы стать идеальным кандидатом на экспериментальное высокотехнологичное лечение в центре СлоунаКеттеринга, или где-нибудь в Швейцарии, или в Париже, однако он от всего отказался. Его вполне устраивал Святой Винсент. Работающий в отделении онколог был пакистанцем и ценителем исламской поэзии, которую переводил Дэвид; они обменивались эпиграммами на арабском.
Дэвид растолковал мне, что совсем скоро он умрет. Его голос звучал изнутри ужаса, в котором пребывал Дэвид, и в то же время находился от этого ужаса очень далеко. Мы часто обсуждали понятие «хорошей смерти», преобладавшее в западной культуре на протяжении всего девятнадцатого века; и вот она пришла к нему. Доктор-поэт отправил его домой, чтобы он отдохнул перед курсом химиотерапии, назначенным для галочки.
Я зашла проведать Дэвида в его квартире на авеню А перед вылетом в Окленд. Его только что перевезли из больницы домой, и его жена Лин Рэттрэй спросила, могу ли я сбегать за подушками. Самолет улетал через три часа, и я выбежала из квартиры, поймала такси, закупилась, поспешила обратно и влетела в квартиру на четвертом этаже без лифта вся в поту.
Дэвид вяло улыбнулся: «Крис, ты кремень», — и я ушла, чтобы успеть на самолет.