«Вы действительно хотите изучать теологию?» Мари целый вечер при всяком удобном случае об этом заговаривала. Вот и весь секрет. Франц снова опустился на свое ложе. Ей просто захотелось раз в жизни иметь дело с будущим священником. Может, в этом был для нее особый соблазн.
«Задержитесь хоть ненадолго, когда уйдут остальные».
Мари ошибалась. Сегодня он может с уверенностью сказать: никогда в жизни он не будет изучать теологию. Кем быть, он не знал, знал только, что богословом не будет ни за что.
Вот, к примеру, жизнь, которой он живет, предначертана она богом или зависит от случая или, наконец, от чего-то другого, от силы, ему не известной? Сомнения во всемогуществе божьем делали Франца глубоко несчастным. Он сознавал: у него отняли нечто, дававшее ему уверенность, дававшее ответ на каждый вопрос. Что ни делает бог, все к лучшему. Но если даже этого не будет, что же тогда останется?
Сомнения в истинности того, во что он верил и чему учился с детства, усугубляли одиночество, делали его всеобъемлющим. Мир больше не был разумным. Борьба Берто против Штойбнера — ребячество. Жизнь матери — мерзость. Его арест, избиение — бессмыслица, юридическая ошибка. Слепой случай, и только случай свел его на несколько секунд с этим человеком. А потом сработал рефлекс и заставил пропустить, не помешать бегущему, стать на пути охранника, орущего, размахивающего пистолетом. Может, охранник лишь затем и задержал его, чтобы хоть что-то сделать, раз уж тот, другой, скрылся. И снова перед ним всплыло лицо Вестфаля, старое, искаженное лицо. И снова всплыл вопрос, от которого хотелось отмахнуться: поступил бы он так во второй раз, умышленно, а не рефлекторно? Но в таком случае надо заранее знать, ради кого. Кто такой Карл Вестфаль? Коммунист, нелегальный, подрывной элемент, сказали ему в полиции. Ну не смешно ли предполагать, будто он, Франц, здесь замешан. И тем не менее он, вероятно, помог бы Вестфалю и в другой раз. Он ведь и сам вроде как на нелегальном положении.
«Каждый тоталитарный режим априори исключает демократию».
«А ты что на это скажешь, Берто?»
«Бредятина. Демократия и без того есть иллюзия, так-то, служка».
А Вестфаль? Что говорит Вестфаль? «Подобные элементы угрожают демократическим правам каждого гражданина, — сказал бы Штойбнер. — Арест Вестфаля есть акт самозащиты». Спрашивается, кого и от кого надо защищать: то ли Запад от Востока, то ли Восток от Запада?
«Эй, служка, включай экстренное торможение, слышишь?»
Анне разрешили остаться вдвоем с Францем. Она увидела его у дверей, он стоял бледный, под глазами круги, она поднялась со стула, пошла к нему навстречу, протянув руки, но остановилась за несколько шагов и уронила руки.
— Бог в помощь, мой мальчик.
Франц так и не понял, сказала это она на самом деле или он вообразил, будто слышит эти слова.
«Пора, мой мальчик». Чмок в лоб, чмок в щеку.
Ему хотелось унизить ее, поквитаться с ней за все.
Под его взглядом Анна покраснела. Ах, как Франц смотрел на нее — боже мой, он уже больше не ребенок.
«Тебя, верно, Ганс прислал? Не одна же ты приехала. Где он ждет? В приемной или внизу, в машине?»
«Он совершенно раздавлен. Когда его выпустят, я его сразу куда-нибудь отправлю. Пожалуй, к Максу. Они могли бы путешествовать вместе».
«Ты все еще сидишь на голливудской диете? Апельсины, целый день ничего, кроме апельсинов. Зря ты не надела черное платье. В черном ты кажешься стройней. Так говорит Ганс. Он будет недоволен, если ты растолстеешь».
Анне мучительно хотелось обнять мальчика, прижать его к себе, погладить. Он казался ей беспомощным, как малое дитя, когда она еще носила его на руках, и, отогнав робость, которую он неизменно у нее вызывал, она подбежала к нему, зажала между ладонями его лицо, начала целовать лоб, щеки, что подвернется.
Несколько секунд Франц безропотно сносил ее нежности, отдался чувству надежной защиты, даже глаза закрыл. Но, открыв их снова, он увидел рядом полное, мясистое лицо матери, уловил аромат духов, которыми она всегда душится на ночь — для кого, господи, — и которыми от нее пахнет по утрам, когда она приходит будить его: «Бог в помощь, мой мальчик», и вырвался из ее объятий резким коротким движением, больно толкнув ее в грудь.
— Ты что?
Вот такого Франца, который оттолкнул ее, и глядит на нее сощурясь, даже чуть кося, и стоит перед ней, склонив голову вперед, к одному плечу, она боялась и любила еще больше, и гордилась им.
— Ты что?
Теперь она не смела даже взять его за руку, повести к столу; она увидела: он не желает терпеть ее подле себя, вернулась к своему стулу и села.
— Ты не думай, я не сержусь на тебя. Ей-богу, не сержусь.
Забавно, умрешь, до чего забавно. Я не сержусь на тебя. Будто от слов хоть что-то зависит. Я на тебя сержусь, я на тебя не сержусь. Мать внезапно показалась ему бесконечно глупой. Может, она и не несет ответственности за то, что творит, именно в силу своей глупости.
— Франц, — сказала она, — когда тебя спросят, скажи им правду. Они знают все. Они знают даже, что Вестфаль состоит в дальнем родстве с нами. Ты ведь не связан с ним?