Воспоминание об этой сцене так возбудило Франца, что он побледнел, как давеча в участке. Он не мог больше спокойно сидеть перед камином, он вскочил и выбежал из комнаты. Перед ним расстилалось гладкое черное озеро. Все эти дни он тщетно пытался забыть проклятый допрос, выбросить из головы мысль об унижении. Но ничего не выходило. Идиотская была затея — признаться в содействии побегу. Они раскусили его за две минуты — начали расспрашивать, где и как он встречался с тетей Рут, и убедительно доказали ему, что Рут в это время не могла быть ни в Мюнхингене, ни в Нюртенштейне. Все остальные вопросы преследовали только одну цель — высмеять юнца, стремящегося к самоутверждению.
«Как выглядит твоя тетка?»
«В каком она была пальто? С какой прической? Цвет волос?»
«Можете забрать своего сына, фрау Гошель. Болезненная потребность самоутверждения, и ничего больше».
Франца Макс нашел в саду, тот стоял, прислонясь к дереву. Подойдя совсем близко, он увидел, что Франц плачет. Он взял его под руку, увел на берег. Теперь он должен дать Францу ответ.
— Чего ты ждешь от своей поездки туда?
Можно было сказать и так: не езди туда, их мир не для тебя.
— Я больше не могу здесь жить, — сказал Франц. — Я вообще не знаю, как мне жить. Я здесь сойду с ума, а может, уже сошел. Она тебе не рассказывала? Я ведь подрался с Гансом.
Громким смехом Франц разорвал тишину, окружавшую их.
Веселый был вечерок. Мать беспрестанно лепетала: «Я так рада, Франц, что ты снова дома». А Ганс поставил «Бранденбургский концерт» Баха.
«Я несколько консервативен. Мы, старики, обычно консервативны».
Ганс любил пококетничать своим возрастом.
«Подрастающее поколение всегда отвергает то, что сделано предшествующим. Сегодня мы, завтра вы. А по существу, в этом мире почти ничего не меняется».
Мать оставила их с Гансом вдвоем. И тогда он задал вопрос, который задавал всем:
«Кто такой Вестфаль?»
За минувшие дни он пришел к выводу, что этот вопрос из числа тех, которые требуют прямого ответа, без уверток и оговорок. То, другое, о чем толковал Штойбнер и толковал Берто, когда он его спрашивал: «Почему ты сюда приехал?» — «Эти игрушки не для меня» — то, другое, бывшее обобщенным и безликим, вдруг обрело лицо, искаженное лицо с разинутым ртом, и лицо это приближалось к Францу. «Держи его! Держи его!»
«Этот человек — фанатик. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! С тех пор как марксисты выдвинули свой лозунг, прошло больше ста лет. Но до сего дня коммунисты типа Вестфаля цепляются за своего Маркса, как начетчики за Библию».
«Это не резон сажать его в тюрьму».
«Резон, поскольку он подрывает демократические основы нашего общества».
«Какого общества?»
«Ты в самом деле такой наивный?»
А что, если наивность и есть единственный способ вырывать у людей нестандартные ответы? Ганса его расспросы — он это чувствовал — заставляли нервничать.
Он слишком много выпил в тот вечер, обычно он не держался с Гансом так храбро. Ему захотелось увидеть Ганса жалким и ничтожным, лишить обычной самоуверенности и бодрости. Ему надоело всегда оказываться слабейшим.
«Скотина ты и больше никто».
Он не произнес этих слов, но все время твердил их про себя: «Скотина, скотина». Даже просто думать так в присутствии Ганса и то было приятно, но хотелось рассердить зятя еще сильней, еще больше вывести его из себя.
«А если бы Вестфаль при побеге наткнулся на тебя, ты бы помог ему?»
«Лично я ничего против него не имею».
«А если бы он сейчас пришел к тебе, сюда, ты бы ему помог?»
«Нелепое предположение».
«Ты бы донес на него».
Это звучало уже не как вопрос, а утвердительно, презрение было высказано вслух.
«Ты и меня выдал бы полиции».
На этот упрек Ганс ответил улыбочкой, снял пластинку с проигрывателя, и все это посмеиваясь, вызывающе посмеиваясь, так что Франц не мог больше вытерпеть, схватил пластинку и швырнул ее об пол. Кто кого ударил первый, он ли Ганса или Ганс его, он уже не помнил, он помнил только, каким свободным чувствовал себя в ту минуту, когда смог наконец заехать Гансу по физиономии.
Так выглядел последний вечер дома, после того как мать приволокла его из Нюртенштейна на Резовштрассе.
«Я так рада, Франц, что ты снова дома».
Макс заметил, что Франц ни разу не назвал Анну матерью, только местоимением:
«Она тебе не рассказывала, что я подрался с Гансом?»
Да, рассказывала, когда привезла сюда Франца.
«Я сделала все, Макс. Я уж и не знаю, что мне теперь делать. Я так боюсь потерять Франца. Скажи, что мне делать с мальчиком?»
Макс мог ответить Францу так: «Ступай туда, если считаешь, что тебе следует быть там. Есть люди, которые сами должны испить до дна любую чашу, страдания или радости, люди, которые не могут жить без собственного, без личного опыта. Я не имею права удерживать тебя».
«Я больше не могу здесь жить. Я вообще не знаю, как мне теперь жить».
«Я хочу умереть, почему мне нельзя умереть?»
Франц и Ханна — оба они задавали вопросы, на которые он не знал ответа.
— Я не могу посоветовать тебе избрать этот путь, — сказал Макс, сказал, всматриваясь в ночь над озером и не глядя на Франца, — но и не имею права удерживать тебя.