Никколо очень серьезно кивнул и вновь уткнулся глазами в изображение. Спустя минуту рука его нашарила лежащую на столе кисть. Взгляд на краски, снова на икону, на краски, на икону… Подбор и смешение нужных мальчику тонов занял, наверное, полчаса, а то и больше. Наконец, кисть отважилась коснуться лица женщины. Несколько мелких, очень осторожных мазков, смена кистей, красок, пара штрихов здесь, пара там, и вот — губы на изображении чуть приподнялись в улыбке. Еще несколько скупых движений кистью, и на щеках обозначились веселые ямочки. Напоследок Никколо что-то наколдовал с глазами. Господин Дрон так и не уловил, какие именно изменения вносил мальчик, то останавливаясь, то торопливо меняя кисти, то вновь вглядываясь в изображение и сверяя что-то со своей памятью. Но спокойные глаза на рисунке вдруг заискрились едва сдерживаемым весельем.
Теперь с иконы смотрела уже не молодая мать, дарящая всех вокруг спокойным светом и теплом материнской любви. Нет, женщина на изображении значительно помолодела. Сейчас на потрясенных зрителей смотрела готовая вот-вот расхохотаться почти что девчонка. И лишь что-то такое во взгляде говорило о том, что девчонка эта познала уже и сладость любви, и радость материнства. Еще раз очень внимательно взглянув на картину, Никколо отошел, аккуратно положил кисть на подставку. Вновь посмотрел на результаты своих трудов, удостоверяясь — все ли в порядке. Наконец, чуть слышно вздохнул:
— Вот такой была моя мама…
Изумленный более всех остальных, художник потрясенно смотрел то на преображенную икону, то на автора сих преображений и, похоже, не находил слов.
— Ты… ты раньше писал красками?
— Нет, но все же и так понятно.
— Ему и так понятно, вы слышали?! — Иконописец схватил Никколо за плечи, сжал, изумленно и неверяще глядя ему в глаза. — Господь дал тебе удивительный, невероятный талант! Ты должен писать, мальчик! Грех, страшный грех зарывать такой талант в землю! Оставайся здесь у нас, я научу тебя всему, что знаю сам. А это — он схватил икону с подставки и почти насильно всунул в руки маленькому художнику — это оставь себе. Пусть твоя мама всегда будет с тобой.
В полной растерянности Никколо оглянулся на господина Дрона, как бы прося совета, но тут к словам брата присоединилась Авита. Подойдя к мальчику сзади, она крепко обняла его своими полными руками и звонко чмокнула в ухо:
— Оставайся, Никколо! У нас тебе все будут рады. Будешь рыбачить с мальчишками. Будешь писать иконы. Мой двоюродный дядя научит тебя варить и расписывать стекло, украшать стены смальтой… А мне как раз не хватало такого взрослого, симпатичного и мастеровитого сыночка! Ну?
Уши маленького художника предательски заалели, но он все же нашел в себе силы, чтобы прижаться щекой к обнимающим его рукам и коротко кивнуть. Затем лишь, впрочем, чтобы в следующий же момент вновь упрямо набычиться:
— Только мне нужно предупредить кардинала Соффредо. Он был добр ко мне. Негоже убегать просто так, чтоб ни слуху, ни духу. Да и у тебя, — кивнул он господину Дрону, — может быть беда, если я исчезну просто так. Все видели, как ты забирал меня с собой.
— А отпустит тебя кардинал-то?
— Отпустит. Свой долг я отработал сполна…
Этим же вечером маленькая фигурка с котомкой за плечами уже стояла у входа "Трех поросят". Мессер Соффредо и впрямь не стал задерживать своего неудавшегося шпиона, сочтя прежние заслуги достаточной платой за полтора года кормежки. Так что, теперь юное дарование сидело в подвале у "индийских колдунов", отдувалось после весьма сытного ужина, любовалось на веселый огонь сразу полудюжины свечей в бронзовом подсвечнике и краем уха прислушивалось к их странной беседе.
А господин Дрон как раз рассказывал господину Гольдбергу о чудесном преображении малолетнего уличного босяка в на редкость одаренного живописца. Получив от историка положенное количество охов и ахов, почтенный депутат упомянул и о крайне странной, на его взгляд, манере иконописи, увиденной в мастерской венетского художника:
— Такое впечатление, что это не икона никакая, а живописный портрет эпохи, эдак, позднего Возрождения. Живое лицо, естественные пропорции, очень реалистическая манера письма…
— Эпохи Возрождения, говоришь? — ехидно скривился почтенный историк. — А это и есть Возрождение. В истории искусства оно значится как Комниновское Возрождение — по имени смещенной четырнадцать лет назад ромейской императорской династии. Все то же самое, что и в Италии, только на два столетия раньше. Откуда-то из запасников вытаскивается античная литература, философия. После темных веков иконоборчества расцветает и радикально меняется манера живописи, скульптуры. На смену аскетизму вновь приходит классическая форма и гармоничность образа… Правда, вместо Флоренции, Венеции, Рима культурными центрами византийского Возрождения были Константинополь, Фессалоники, Фокида, Мистра, Хиос, Афины…