Был момент в жизни, когда я решил круто переменить профессию. Переменить профессию! Да представляете ли вы, что это значит? Это — переменить место работы, переменить строй жизни, переменить шкалу ценностей, переменить круг друзей и знакомых, изменить судьбу. Изменить все… Я торжественно поведал о решении близким людям, людям более далеким и вовсе безразличным — и поразился. Голоса и глаза других ясно сказали: «Ну что ж, старик, дерзай. Посмотрим. Поддержим. Вытащим, в случае чего».
Как — посмотрим? Как — поддержим? Как это — вытащим? Я так сильно изменился, изменился мир для меня, и что же — ничего не произошло? Не замерли толпы, не раскололось небо, не задрожали поющие трубы, не пробудили холодную ночь пустыни тревожным рыком лысеющие львы, даже бумажка не слетела со стола, поколебленная ветерком вечности? Воздействуем ли мы на мир вообще? Изменяют ли мир незаметные единицы, не отмеченные печатью гения и сопутствующими ей страданиями и славой? Ужели забыты навсегда и уже ничто не способно вернуть их имя миру? Влияют ли на грядущее брошенное тобой слово, твое имя, твой поступок, восстанут ли твои неповторимо случайные черты в портрете потомка? Как далеко проникли в поры вещей, изощренную фабулу явлений и тонкую структуру соотношений мягкие путы детерминизма?
Эти и подобные вопросы мучительно и напрасно утомляли мой возбужденный мозг, пока я не решил обратиться к вопросам, дотоле расплывчатым и неясным, а ныне властно восстающим в сознании и требующим внимания, к изучению людей и их судеб, к поискам незримых законов и связей, приводящих к возвышению одних и забвению других. Проблема биографии как проблема научная — вот что взволновало меня, как может взволновать любовь, как слепит тревога, мучит не родившаяся еще мысль. Возможна ли теория биографии? Возможно ли рациональное постижение столь нерационального сущего? Как можно забыть о непостижимости музыки, красок, слов, поступков, составляющих гармонию Судьбы? Не будет ли поэтическое постижение жизни более возвышенным и точным, не окрасятся ли дотоле туманные горизонты, не запоют ли в унисон души Героя и Читателя, когда лейтмотив Судьбы обретет нетронутые ранее обертоны? Так приходит мысль не просто о познании судьбы, но ее художественном постижении, способствующем научному анализу.
Теоретики научной биографии уже довольно давно научились уверенно отыскивать на ладони каждого ученого три линии. Линию логики науки. Линию научного сообщества. Линию самого ученого. Лишь сплетаясь, эти линии дают линию Судьбы.
Мысль о влиянии других судеб на судьбу героя не может оставить равнодушным, ибо вызывает к жизни сонмы новых действующих лиц, казалось уже навсегда померкших в ослепительном сиянии гения, и я, осмелев, написал даже научную статью, где в полемическом задоре доказывал, что лишь счастливое окружение, сложившееся вокруг одного из молодых талантов, стайкой выпущенных из Кембриджского университета где-то в середине прошлого столетия, позволило ему стать Гением с большой буквы.
Речь шла о Джеймсе Клерке Максвелле, одном из величайших физиков на земле, равном Галилею и Ньютону и вместе с ними построившем храм классической физики — ведь издавна повелось, что самые прекрасные храмы строятся веками! Максвелл дал миру «уравнения Максвелла», в нескольких строчках которых заключены все электрические, магнитные и оптические явления, заключены радио, телевидение, связь, вся электронная техника современности.
И вот я осмеливался утверждать, что Максвелл не был бы Максвеллом, не будь в его круге общения, в «круге Максвелла», ряда лиц, совершенно современному читателю неизвестных. Это они, незаметные, подталкивали мысль и действие Максвелла, создавали ситуации, оказавшиеся необычайно благоприятными, постоянно воздействовали на него, а он, податливый, восприимчивый, благодарный, как будто ждал этой явной и неявной помощи и шел и шел вперед, не пренебрегая ничем, что виделось ему в сплетении Судьбы. Речь шла в статье о позабытых уже сейчас коллегах, друзьях, соперниках, учителях Максвелла.