Такой стиль был создан самим Ландау и охотно подхвачен его учениками. Не мог же он сам после этого, разговаривая с ними о физике, обсуждать такой вот «факт своей собственной биографии»… Законодатель, законоучитель — вот кем он был в своей школе, и не ему было отступать от укоренившихся «правил игры». Так в чем-то он сам пожинал то, что посеял.
Все чаще кажется, что были некоторые его особенно затрагивающие события, стороны жизни, в обсуждении которых Ландау был менее откровенен как раз с теми, с кем более всего общался и был, казалось, ближе всего, — со своими учениками и друзьями-физиками, с теми, кто составлял школу Ландау. Именно перед ними в чем-то он раскрывался менее всего, о чем-то с ними просто никогда не говорилось. А другим, или не имеющим вовсе никакого отношения к физике, или физикам, не связанным с ним постоянными и прочными «научными узами», вдруг могли открыться какие-то мысли, самооценки, очень много говорящие, его переживания, подчас очень глубокие и, как это ни покажется странным, именно связанные с его работой, с физикой, с его местом в ней.
Вспомним разговор Ландау с Гинзбургом. Ответ Ландау был лаконичным, но он был…
А еще был такой эпизод. Двадцатидвухлетняя девчонка, считавшая, что красивей ее нет никого на свете, полная самомнения и от этого несколько развязная, покачивая ножкой, заявила в ответ на ухаживания Ландау:
— Вот если бы вы были гением…
На что Дау очень серьезно заметил:
— Нет, я не гений. Вот Бор гений. И Эйнштейн гений. А я не гений. — И, помолчав: — Но я очень талантливый. — И после паузы снова: — Я очень талантливый.
А М. А. Корец вспоминает, как еще в двадцатые годы Ландау тоже очень серьезно, как ему показалось, сказал:
— Я не самый талантливый, но я самый лучший человек в мире.
Правда, Е. М. Лифшиц по этому поводу заметил, что он не представляет себе, чтобы подобное было сказано Ландау хотя бы без внутренней усмешки, без тени юмора.
Пусть так, но все же трудно поверить, что каждый раз это были ничего не значащие слова: сболтнулось так, к случаю. Скорее они свидетели того, что не единожды, а в разные годы размышлял он о себе и давал себе оценку, определял свою роль, свое место в физике, подводил какие-то итоги, и вовсе не беспристрастно, не со стороны; хотя и с высокой, может быть, предельной степенью объективности, но и с немалым зарядом эмоций.
И Д. С. Данин рассказал мне еще об одной фразе, оброненной Ландау:
— Я немножко опоздал родиться. Мне бы сделать это на шесть-семь лет раньше. И я бы мог, как… — он назвал имена некоторых молодых из «первого класса».
Наверное, и вправду мог бы, судя по всему, что известно о поразительной мощи его ума и таланта и о том, как он до неправдоподобия свободно чувствовал себя во всех областях теоретической физики и как виртуозно владел ее сложнейшим математическим аппаратом.
Вот и Дирак недавно сказал о себе в речи при получении премии имени Роберта Оппенгеймера:
— Я благодарен судьбе, что родился вовремя: будь я старше или моложе на несколько лет, мне не представились бы столь блестящие возможности.
И еще:
— Период, длившийся несколько лет, начиная с 1925 года, можно назвать золотым веком физики. Тогда быстро развивались наши основные идеи, и у всех было полно работы.
Вот к этому-то золотому веку бурного, как взрыв, и блистательного становления квантовой механики и «опоздал родиться» Ландау. Действительно — Бор, де Бройль, Шрёдингер, Борн, Гейзенберг, Ферми, Дирак, Паули… Правда, первые четверо начали жизнь еще в прошлом веке, зато вторая четверка родилась как по заказу — «кучно» и «вовремя»: Паули — 1900 год, Гейзенберг и Ферми — 1901-й, Дирак — 1902-й, Ландау же, «опоздав» на несколько лет, родился лишь в 1908 году.
К началу золотого века Дираку было двадцать с небольшим, и тогда он сделал главные свои работы. Ландау в это время было только семнадцать. А к 1930 году, когда он попал в Копенгаген, к Бору, все главное — основополагающее — в квантовой механике уже было сделано.
Но, хотя и с опозданием, попав в эту компанию великих, двадцатидвухлетний Ландау оказался совершенно на месте и на уровне в этом уникальном по мощи и концентрации дарований «заповеднике Бора». И с того времени никогда, как уже говорилось, он ниже этого уровня не опускался.
Еще о сложностях, которые заключены в попытке рассказать о Ландау-физике. Например, как Ландау работал?
Речь сейчас идет не о стиле и форме — не о том, что между ним и учениками шли постоянные «физические разговоры», обсуждения различных задач и вопросов; и не о том, что он обычно не читал чужие работы, а знакомился с ними «со слов»; и ему быстрее и проще было самому, своим путем, вывести доказательство, чем следить за чужими выкладками… Так вот, речь не об этих его особенностях, всем известных, хотя и необычных и очень любопытных. И не о том, что работать он предпочитал полулежа, записывая свои мысли и формулы на листке бумаги (а бумагу любил хорошую).