Неизвестный сыграл в жизни Карякина огромную роль. Он был совершенно беспощадным критиком и одновременно помощником. В его мастерской был абсолютно другой художественный мир. В какой-то момент Карякин чуть не встал на писательскую стезю из-за одной работы Неизвестного.
Дело было так. Как-то Эрик показал ему свой рельеф «Вечный круговорот», установленный в 1958 году в московском колумбарии Донского монастыря. Под землей лежит обнаженный атлет. Из его сердца растет яблоня. Молодая женщина, стоящая на земле, держит ребенка, который тянется к плодам. Над деревом летают птицы, сияет солнце, а вот лучи солнечные отбиты. Юра спросил, почему рельеф поврежден, и тут Эрик почти весело рассказал ему историю.
После разгрома выставки молодых художников МОСХа в Манеже в 1962 году чиновники Министерства культуры в административном раже распорядились уничтожить работу «пидараса» Неизвестного. Эрнст об этом узнал случайно. Ему позвонил Илья Глазунов и радостно сообщил, что на Донском начали сбивать его рельеф: «Слушай, старичок, тебе повезло. Собирай пресс-конференцию для иностранных журналистов. На весь мир прогремишь». Типично глазуновский ход.
Ход Эрнста был другим: он немедленно поехал на Донское, в крематорий. Работяги только приступили к работе, срубили верхний лучик солнца. Эрнст выставил им ящик водки и помчался в Министерство культуры спасать работу. Звонил всем кому мог. Отстоял. Рельеф с отбитыми лучиками можно увидеть и сегодня. Прекрасная работа!
А Карякин зачастил в крематорий на Донском, познакомился с могильщиками. Много выпил с ними, многое узнал и написал рассказ «Рельеф». Конечно, рельеф был в рассказе только отправной точкой. Карякину нужно было выговориться, и написал он нечто среднее между эссе и публицистическими размышлениями, на что и указал ему Александр Исаевич Солженицын. Они тогда, в 1965–1966 годах сблизились и даже немного подружились.
Рассказ был принят, набран и уже шел в номер журнала «Наука и религия», где работал друг Карякина Камил Икрамов. Но в последний момент Юра его снял. Мне он объяснил это так: «Не мое это дело. Какой я писатель!» Наверное, он был прав, а Солженицын, хотя и одобрил в целом его первую писательскую пробу пера, подробно и основательно покритиковал своего «либерально настроенного друга».
В 1967 году Карякин написал по просьбе английского историка искусств Джона Бёрджера, автора монографии о Неизвестном[28], предисловие «Если можно непосвященному…». Долго сомневался, имеет ли право писать, было страшновато. Преодолел сомнения и начал так: «Я горд тем, что мой соотечественник Эрнст Неизвестный совершил и совершает выдающиеся художественные открытия, имеющие не только национальное, но и общечеловеческое значение. <…> Неизвестным создано около трехсот скульптур, несколько тысяч рисунков… Он победитель международных конкурсов скульптуры. <…> Ландау, Капица, Шостакович, Коненков приветствовали смелость мастера. Одного этого уже достаточно для того, чтобы попытаться определить место Неизвестного в современном искусстве, не уповая на так называемый беспристрастный „отбор Времени“, на „неподкупный Суд Истории“, как будто отбирать и судить может кто-нибудь, кроме самих людей.
Свое предисловие отправил через ВААП, где его замотала цензура. И конечно, опубликовать статью на родине ни в одном журнале не удалось. А потом и сам автор, после его исключения в 1968 году из партии за «идеологически неверное…», попал в «черные списки».
Мастерская Неизвестного стала настоящим центром духовного притяжения всех надежных в умственном и нравственном отношении людей. Конечно, хозяин мастерской и посетители были под определенным надзором. Чувствовали ли они этот надзор? Разумеется, чувствовали, но попросту перестали с ним считаться. У Эрнста вообще ни перед чем не было страха – какая-то другая точка отсчета времени и жизни и поразительное чутье на любую ложь.
Пришла к нему как-то иностранная делегация с «сопровождением». Эрнст подходит к одному из «сопровождающих» и спрашивает: «Вы – полковник?» Тот опешил: «Нет, подполковник». Потом они с Юрой звали этого подполковника «завотделом по нашим мозгам». Он действительно работал в КГБ и сильно закладывал, порой пил и с ними, чьими мозгами «заведовал», и даже жаловался им: «Да на вас, братцы, и доносить нечего. Вы все об искусстве да философии, никакой антисоветчины». Никакой антисоветчины и не было, хотя все всё понимали про существующую власть. И не из-за этого стукача: говорить об этом было скучно. Говорили о синтезе искусств, о Михаиле Бахтине. Но надзор оставался.
Я, признаюсь, старалась держаться подальше. Не столько из-за страха перед гэбухой, а больше из-за того, что все эти талантливые молодые ребята в те годы крепко пили.
Однажды привожу Карякина – я ведь всегда была за рулем, – и застаем такую картину: Эрнст сидит верхом на подполковнике (кажется, его звали Леня) и так спокойненько разговаривает с ним. У обоих разорваны рубахи. Подполковник что-то вякает, а Эрнст, не выпуская его из своих рук-клещей: «Молчи, гэбэшная б…»