Юльке хотелось умереть, чтобы не испытывать этой муки. Прошла под тенистыми каштанами, забрела в старый сад и, споткнувшись о что-то, упала; ей казалось, что она останется лежать здесь навеки.
Место, на которое она упала в отчаянии, было плоской крышей старого ледника, поросшей сухим тростником.
Поворачиваясь с боку на бок на этом сером ложе, Юлька рвала трещавшие сухие стебли и разбрасывала их вокруг. Она надеялась, что доплачется до смерти, но и этого не случилось. Ничего не помогало. Устала от слез так, как от целого дня тяжелой работы, и по временам переставала плакать, приглядываясь к тому, что делалось вокруг. Какая-то желтая птица промелькнула бесшумно в тени ветвей. Должно быть, иволга... За прудом, на дороге, клубилась пыль. Кошка проскользнула около кустов у самой воды, посмотрела на Юльку боязливо-хищными глазами и открыла рот. Мяукнула, может быть, но птицы здесь пели так громко, что не слышно было мяуканья. И побежала дальше, как будто неуклюже, а на самом деле так ловко, что листочка не задела.
Юлька бросила кошке вслед комок земли. Уж, верно, она за птицами тут охотится. Потом снова заплакала навзрыд. Горше всего было то, что никому нельзя было пожаловаться. Ведь этакий срам! Ни к матери не пойдешь с этим, ни к кому. Юлька билась головой о землю и плакала, пока не заснула как убитая.
Жаркий полдень по-прежнему разливал над нею свой блеск. Прибрежные кусты здесь расступались, и посреди пруда виднелся островок, на котором шумели воробьи. Вода тихо плескалась о берег, в ней дрожали и колебались какие-то нити, бурые и золотые. Тишина нарушалась лишь порою налетавшим ветром. Но и ветер утих перед закатом.
Тень, в которой лежала Юлька, понемногу сдвигалась с нее, и наконец солнце сквозь просвет между деревьями ударило ей прямо в лицо. Она проснулась с улыбкой. Сразу не могла понять, почему она спит тут, у пруда. Потом припомнила, но уже не плакала больше.
Когда солнце разливает свое сияние над миром, ненужным становится иное счастье — достаточно одного этого сияния, чтобы человек благословил самые тяжелые часы жизни. Обласканная его лучами, Юлька успокоилась и утешилась. С запоздалой рассудительностью решила, что, пока она сама не объяснится со Щепаном, не следует впадать в отчаяние.
Она встала, стряхнула пыль с платья и пошла к господскому дому. Если Щепан ищет ее, то не тут, а там, во дворе или в доме.
Дорогой послышался ей какой-то отдаленный шум. Она вспомнила, что и во сне ей чудились чьи-то ужасные крики. Она остановилась, прислушалась. Но уши ее напряженно ловили звуки с другой стороны, откуда, может быть, идет к ней Щепан в глубоком раскаянии.
Около цветника перед домом было тихо, ни одна песчинка на дорожке не шевелилась. Солнце пронизывало сад тонкими пурпуровыми лучами, и в свете их розовели даже густые тени.
Юлька присела на пороге открытой кухонной двери. В кухне тоже никого не было. Видно, все пошли гулять в поле, как всегда в праздник под вечер. В кадке с водой отражался кусочек неба. В кустах сирени перед кухней ворковала горлинка. Ласточки летали очень высоко, что предвещало хорошую погоду. Время шло, но никто не показывался. Юлька заметила, что две курицы притаились в кустах и остались незапертыми на ночь в курятник. Она встала, чтобы согнать их с ветки, на которой они дремали, — и застыла как вкопанная. То, что ей слышалось давеча, было действительно криком, и раздавались эти крики уже где-то неподалеку. Можно было различить голос пана, но, кроме того, кричали еще другие люди, как будто приближаясь с поля.
Юлька узнала хриплый голос каретника. В вечернем небе щебетали ласточки, а он рычал:
— В порядочном хозяйстве должен быть насос! Насос должен быть!
Голоса больше не приближались, и Юлька бросилась туда, откуда они доносились, — к воротам усадьбы.
У пруда, где всегда мыли овец, стояли все: пан, пани, дети, дворовые — и там-то кричали, как будто что-то случилось у воды.
Вдруг все двинулись вперед и снова остановились — на этот раз на дороге — и снова топали ногами, вопили. Некоторые отделялись от толпы и уходили.
Юлька преградила им дорогу, спрашивая, что случилось. Взволнованные, еще не остывшие от возбуждения и крика, они отвечали кое-как, оборачивались и продолжали грозить стоявшим на дороге.
Одни орали, что если крестьянским коровам корма дают мало, то отчего было мужикам и не выгнать их пастись в овраг? Другие — что коровы паслись в овраге, а клевера никто не трогал, выкосили столько, сколько приказал пан, не больше. А кто-то надрывно вопил, что мужики — не разбойники, чтобы поджигать пшеницу.
Но Юлька поняла, что случилось, только тогда, когда увидела отца. Он вместе с паном прорвался через толпу, и оба шли и кричали друг другу ужасные слова, кричали так, что даже эхо звенело в плугах, лежащих у сарая.
— Для этого я тебя брал? Для этого ты мой хлеб ешь? — хрипел пан.
А отец Юльки вдруг выкрикнул:
— Я на вашем хлебе не разжился!
— Не разжился, а на махорку хватило, чтобы пшеницу сжечь?!