— Может быть, мне так показалось после морозной улицы, — продолжал рассказчик. — но и сейчас, вот закрою глаза и представляю ее себе такой, какую видел в тот зимний вечер.
Она, не смущаясь, тоже разглядывала меня.
— Может, поужинаете? — спросила она и улыбнулась уголками губ, глядя на мое, должно быть, поглупевшее лицо.
— Спасибо, — с трудом преодолевая смущение, проговорил я.
Она налила в стакан молока, принесла из печки жареную картошку и поставила передо мной.
— Кушайте, — сказала она и придвинула тарелку с хлебом.
Все это было так неожиданно, красота женщины так ошеломила меня, что какая-то глупая робость вдруг овладела мной. И человек я вроде не робкого десятка, в войну на смерть ходил — не робел, а тут сижу, жую картошку, чувствую, что дальше молчать нельзя, говорить надо, а о чем говорить — не знаю. Надо бы спросить о колхозе, о председателе, о Буслаевой, а я молчу. Смотрю на нее, как баран на новые ворота, а она сидит, словно меня нет, спокойно ест, и лишь ресницы ее синих глаз мелко подрагивают.
— Вы одна тут живете? — наконец осмелел я.
— Почему одна? Людей в селе много, целый колхоз, — ответила хозяйка, подняв на меня смеющиеся глаза.
— Я не об этом хотел спросить, — сказал я, еще более смущаясь, — в этом доме вы с кем живете?
— Одна живу.
— А муж? — спросил я, и сердце почему-то у меня забилось, как пойманный воробышек в ладошках.
— Что муж? — переспросила она.
— Муж у вас есть?
Она посуровела и отвела от меня взгляд.
— Был муж, да объелся груш, — сказала она, помолчав, и, очевидно не желая говорить об этом, встала, вытерла фартуком рот и отошла к топящейся печке. Открыв дверцу, она помешала в печке клюкой. Угли с треском вспыхнули, осветив бронзовым светом ее лицо, всю ее ладную фигуру, и мне вдруг показалось, что я уже видел когда-то такую же вот картину и женщину, такую же красивую и близкую мне, и этот брызжущий свет печки в такой же тихий зимний вечер. Где? Когда? Или это мечта о счастье создала этот образ, и вот сейчас он возник передо мной в виде этой незнакомой женщины.
«Эх, Степан Алексеевич, думаю я — это я Степан Алексеевич, — не здесь ли твоя судьба? Не тебя ли она здесь дожидалась?»
Есть мне совсем расхотелось. Я поблагодарил хозяйку и отодвинулся от стола.
А она уже прибирала на кухне, что-то скребла, мыла и затирала. Потом убрала со стола остатки ужина и все ходила передо мной взад-вперед, иногда посматривала на меня и чему-то улыбалась.
А я сидел и опять молчал.
— Как вас зовут? — спросил я, когда молчать стало уже просто неприлично.
— Марией, — ответила она.
— Машей, значит, — осмелел я.
— Можно и Машей, — и она, посмотрев на меня, вдруг громко рассмеялась.
— Чему это вы? — спрашиваю.
— Да так… Чудной вы какой-то, — сказала она, — все-таки догадались хоть спросить, как зовут…
И, легко повернувшись, ушла в горницу.
«Вот кисель! — ругал я себя. — И чего растерялся?»
Хозяйка вскоре появилась в дверях:
— Идите отдыхать, я вам постель приготовила.
— А как же вы? Стеснил я вас…
— Обо мне не беспокойтесь, — сказала она и пропустила меня в комнату.
Я быстро разделся и улегся в мягкую, как показалось мне, еще хранящую тепло своей хозяйки, постель.
«Вот она — тихая пристань, — радостно подумал я. — Что еще надо человеку для полного счастья? Такую жену, красавицу, и в городе не найдешь. Устроиться бы тут в колхоз или сельпо и жить… Жаль не спросил, где она работает?» Одним словом, как говорится, не убил, а уже посолил.
Между тем хозяйка, повозившись на кухне, потушила лампу и легла на сундук, стоявший у задней стены. Я слышал, как она укладывалась, подбивала под себя одеяло, наконец громко вздохнула и затихла…
Я долго не мог заснуть. Мысли роем носились в голове — о моей неустроенной судьбе, о прошлой жизни, но больше всего о Маше, спящей сейчас в пяти шагах от меня, о ее улыбке, синих глазах, о возможном с ней счастье.
«Если ей предложить уехать отсюда в МТС, — торопливо думал я, — наверняка будет рада. В глуши человек живет… Но почему она одна? Неужели еще никто не потревожил ее сердце?»
Я лежал, задыхаясь от мыслей, и прислушивался к каждому шороху, доносившемуся из кухни. Но там было тихо, словно никого живого. Лишь ходики на стене размеренно отщелкивали: тик-так, тик-так…
Белобрысый опять хохотнул. И что-то хотел сказать, но старик так на него посмотрел, что он вышел из-за стола и лег на свою койку.
— Наутро я проснулся поздно. Хозяйки не было. На столе стояла крынка молока, хлеб. Рядом — записка, придавленная небольшим замком. «Когда будете уходить, закройте сени», — прочел я.
Наскоро позавтракав, я пошел в правление.
Познакомившись со счетоводом, сухоньким остроносым дядькой, видать, первостатейным плутом, суетливым и говорливым, как сорока, я приступил к ревизии. Проверив первичные документы, я обнаружил ряд подчисток. Особенно меня заинтересовали документы оприходования на склад мяса и масла. Даже при беглом ознакомлении с ними уже чувствовалось, что тут не все в порядке. Счетовод юлил вокруг меня, таращил нагловатые глаза, щелкал на счетах и всячески рекламировал себя, как работника, у которого все в «чистом ажуре».