Все были ошеломлены такой безапелляционностью речи Ливанова. Но еще больше недоумевали, кому в голову пришла бредовая мысль шпаргалить в его отсутствие да еще оставлять всю эту бодягу в столе. Главное, что никто из нас не видел, кто и когда пользовался шпаргалками, хотя готовилась вся группа разом. Я как единственный мужчина решился первым высказать робкое предположение, что шпаргалки, может быть, остались от другой группы. Но это неуклюжее оправдание вызвало такую гневную отповедь Ливанова, что я не знал, куда деться от стыда. И тогда поднялась Женя Лисицына. Она подошла к столу и, взяв одну из шпаргалок, сказала:
— Я знаю и не хочу скрывать, чьи это шпаргалки. Но Вали Филатовой здесь нет, она ушла домой, потому что у нее заболела мать. И, ничуть не оправдывая ее, я все-таки от имени группы прошу не передавать дело в деканат или хотя бы дождаться выздоровления ее матери…
На этом Жене и надо было бы закруглиться, но она, видимо, будучи внутренне убежденной в том, что поступила правильно, назвав Валю, в последний момент решила как-то оправдать ее — насколько это было возможно в данной ситуации. А может быть, она в самом деле боялась, что Валю исключат из университета и в ее собственном поступке увидят нарушение того чувства, которое хитрый Ливанов заранее предусмотрительно назвал «ложно понимаемым»… И Женя некстати поспешила добавить:
— Между прочим, Филатова не могла по-настоящему подготовиться к экзамену именно из-за болезни матери.
Но эта последняя фраза вызвала еще больший гнев профессора, чем мое предположение о шпаргалках из другой группы.
— Ах, вот как?! — зашумел он. — На подготовку к экзамену у нее не было времени, а на изготовление этого, — он ткнул пальцем в сторону шпаргалок, — нашлось? Уже при изготовлении этой мерзости она усвоила материал лучше многих из вас. Вы, — вдруг обратился он к Жене, — узнали авторство этих… я даже не знаю, как их назвать, — мерзостей по почерку?
— Да, — ответила Женя, — по почерку и еще потому, что за этим столом готовилась Филатова.
— Кстати, — вдруг совсем другим тоном заговорил Ливанов, — вы ведь, кажется, ее подруга? И не побоялись опозорить священные узы товарищества? Вы поступили честно. И именно благодаря вам я не буду передавать дело в деканат. Пусть она придет ко мне, я буду экзаменовать ее заново… — Ливанов неожиданно замолчал, будто заколебавшись в чем-то, а потом с неподдельной горечью произнес: — Нет, пусть она не приходит ко мне. Я не хочу ее видеть… А вам, друзья, нужно учиться мужеству у нее, — Ливанов указал на Женю.
Потом он отпустил нас и стал продолжать экзамен, а я побежал на Арбат, чтобы вызвать Валю для объяснения с группой. Дверь открыла соседка и сказала, что Валя уехала… на пляж.
— А как же ее мама? — недоуменно спросил я.
— Она на работе. А что, случилось что-нибудь?
— Да нет, ничего… Извините.
Придя на факультет, я застал в сборе всю группу, но никаких дебатов по поводу случившегося не было. «Древнерусские отличницы» сидели понуро опустив головы и молчали. Было такое впечатление, словно вся группа получила сегодня тот редкий и исключительный у Ливанова «неуд».
— Она обманула нас. Ее мать на работе, а сама она уехала на пляж, — объявил я группе.
Ни в какой Сер-бор в тот день мы не поехали, а молча разошлись по домам. Я провожал Женю. Впервые мы шли в Саввинский переулок не дурачась и не каламбуря. Но с этого дня мои отношения с Женей резко изменились.
Мало-помалу инцидент с древнерусской литературой стал забываться — впереди были новые экзамены, новые тревоги. Обычно с утра мы втроем шли заниматься в Александровский сад, — Валя после устроенной ей группой взбучки совсем отошла от нас и держалась особняком. А мы все так же дурачились и резвились, но теперь мои остроты приобретали целевую направленность и конкретного адресата. И в то же время все это потеряло свою непринужденность, сделалось каким-то натужным и черезсильным, потому что на душе у меня творилось совсем другое. Но Женя словно не замечала или не хотела замечать этого д р у г о г о: любая моя попытка перестроиться на иной лад воспринималась как очередной «нежнолирический балаган». Я был прочно опутан и стреножен этим дурацким тоном. Теперь он сковывал меня, мешал, не давая приблизиться к Жене ближе той дистанции, которая определялась изначально взятой на себя шутовской ролью. И приходилось поневоле поддерживать эту дурацкую игру. Я продолжал бравировать, разыгрывать циника и повесу, и в конце концов эта балаганная маска стала многими приниматься всерьез. А между тем моя бравада была чем-то вроде маски смеха на лице Гуинплена — это было не выражение лица, а только гримаса. Время шло, и балаганная маска становилась все более нестерпимой, но всякая попытка сбросить, сорвать ее воспринималась Женей как очередная шутка.