И снова начинаешь — в который раз! — раскручивать эту самую задремавшую «кинетику», нацеливаясь на какое-нибудь активное действие, чтобы не остаться с бедой один на один. Хорошо еще, если эта злосчастная кривая свалится за линию горизонта где-нибудь в середине недели, незадолго до воскресенья, когда бурным морем закипит площадь Маяковского и можно с головой уйти в ее всепоглощающую стихию… На площади Маяковского не до личного, — здесь решаются глобальные, мировые проблемы, здесь вскипают споры не на жизнь, а на смерть, здесь, когда не хватает аргументов для доказательства своей правоты, последним и самым убедительным доводом звучит поэтическое слово… Площадь Маяковского гудит несмолкаемым морским прибоем — за отхлынувшей волной накатывается новая, еще более мощная, а за ней — еще и еще.
Бурлит она зимой и летом, осенью и весной, бывают здесь свои приливы и отливы, но по-настоящему штормить на площади начинает где-то в сентябре — с началом учебного года, а уж в ноябре буря бушует вовсю. Вот-вот наступит то долгожданное воскресенье, когда на Москву обрушится девятый вал Поэзии. В этот день бурление нарастает исподволь, еще засветло. Море словно отхлынуло с площади и разбежалось ручейками по всему городу. На улицах тут и там, группами и в одиночку мелькают безвестные рыцари Ее Величества Поэзии. Их безошибочно отличишь в людских потоках по возбужденным лицам и горящим глазам. Они спешат к своим Жрецам, чудодейственным образом превратившим заурядные книжные магазины в некие Святилища. Все в это воскресенье празднично, торжественно, сказочно, необычно.
Вот по Кузнецкому мосту словно на параде движется битая-перебитая, с облупившейся краской, с бесчисленными вмятинами и пестрыми заплатами некогда серая «Победа». Такое впечатление, будто она только что покинула поле сражения, побывала в невиданных переделках. Но но только экстравагантная наружность и боевые шрамы мгновенно приковывают к ней внимание, — над кузовом машины на распростертых крыльях парит привязанный за ноги орел-степняк. Машина останавливается перед одним из Святилищ, узник-орел, сникнув и насупившись, усаживается на бровке ветрового стекла, и — опять чудеса: от машины отделяется левая передняя дверца и, держа ее в руках, на мостовую ступает таинственный Жрец-первопроходец. Совершив какие-то таинственные манипуляции с ампутированной дверцей, он водворяет ее на место и сквозь сгрудившуюся толпу протискивается в Святилище. Там уже совершается некое священнодействие. Творит его голубоглазый, с чуть заметной одутловатостью лица Жрец:
Голубоглазого сменяет Жрец-ветеран. Он вещает о киноваревом закате ушедших времен, о керосиновой лампе, освещавшей когда-то новь уездной глуши, о первых юношеских озарениях, когда
Наконец, к Алтарю приближается только что прибывший. Рубя воздух изуродованной рукой, он резко, запальчиво бросает в завороженную толпу:
После поэтического священнодействия начинается нечто вроде обряда благословения. Рыцари протягивают Жрецам книги, и те осеняют их собственноручным прикосновением пера: кто просто подписывает книгу, кто добавляет добрые слова пожеланий, а тот, что прибыл в Святилище под сенью орлиных крыльев, спрашивает у каждого Рыцаря его имярек и в мановение ока предваряет книгу новым поэтическим посвящением…
Сгущаются над Москвой ранние осенние сумерки, и вновь оживают улицы — только теперь бурные людские ручейки устремляются к Площади Маяковского. Здесь над кипящим человечьим морем, подобно лучезарному маяку — великому олицетворенному символу, высится вырванная из темноты светом прожекторов гордая фигура Глашатая. По праву почетного председателя занял он место рядом с импровизированной трибуной — кузовом грузовика с откинутыми бортами… Открывает празднество друг и соратник Глашатая, — открывает бурно, темпераментно: