…Закончив операцию, он вернулся в кабинет.

– Операции на сердце утратили свой романтический ореол, от этого они, правда, не стали менее драматическими. Всякий раз это все-таки поход к границе жизни. И уйдет человек за эту границу или нет, зависит не только от меня. Хирургическая операция – коллективное творчество, каждый ее участник держит ниточку, на которой висит жизнь.

– Но оперирует один?

– Один. И это иногда порождает конкуренцию, борьбу за место у стола. А ставка-то в этой борьбе – жизнь… чужая.

Он хорошо помнит операцию боталлова протока, вернее, страшную серию операций, когда стоило ему поднести к сосуду аппарат для прошивания, как лопалась аорта. Такого раньше не бывало… И только на четвертой операции этого странного ряда он понял, что ассистировавший ему хирург всякий раз в критический момент пытался взять операцию в свои руки. Тот хирург умел выходить из этой ситуации… и у Вячеслава Ивановича возникло подозрение, что он создавал критическое положение искусственно в борьбе за лидерство у операционного стола.

Францев сохранил всех больных, а ассистент в клинике не сохранился…

– Хочешь посмотреть, как мы будем ставить искусственный клапан? Вот такой. – Он протянул мне маленькую круглую «клетку» с четырьмя «прутьями», в которой катался каучуковый шарик.

– Сколько может работать такой клапан?

– Их начали ставить у нас лет семнадцать назад. До сих пор работают.

К тридцати трем годам Францев был уже доктором медицинских наук и профессором. В Сибирском отделении Академии медицинских наук он работал под началом Е.Н.Мешалкина, но уже наступила пора иметь ему свое дело и своих учеников. И тогда, вернувшись в Москву, он организовал отделение сердечно-сосудистой хирургии в МОНИКИ. Хорошее отделение в хорошем институте, сотни операций в год, а хочется и нужны – тысячи.

– Пошли?

Мы надеваем зеленые стерильные рубахи, штаны и бахилы. Францев моет руки и входит в операционную. Ему надевают перчатки, и он идет к столу.

Возле больного работают человек двенадцать: у приборов, у аппарата искусственного кровообращения, у стола. В операционной тихо. Францев говорит спокойно, вполголоса, и так же ему отвечают. Они никогда не ругаются у стола – на лишние слова уходит дорогое время жизни.

– Иди сюда. – Он кивает мне. – Вот сердце!

Сердце бьется.

Человек лежит, распятый на операционном столе. Хирурги не видят его лица. Оно скрыто от них. Им не нужно смотреть на лицо (какая разница, какое оно!). А я вижу запрокинутую голову и веки, нижние и верхние, склеенные узкими полосками лейкопластыря, чтобы не открывались.

– Вот его клапан. Видишь, как он кальцинирован? Не годится для жизни.

А над остановленным сердцем на двенадцати стропах повисает каучуковый шарик в стальной «клетке». Он висит, пока ему готовят место, и потом медленно опускается в невероятный космос человеческого организма. В то место, где «живет душа».

– От стола, – строго говорит профессор и касается недвижного сердца электродом дефибриллятора.

Чтобы навсегда остановить человеческое сердце, надо гораздо меньше усилий, чем для того, чтобы его запустить.

Разряд в три тысячи вольт, искусство, терпение, любовь…

Сердце бьется.

…Францев идет по коридору, и сестры встают, хотя никто их этому не учил. Больные умолкают, девочка, не поднимая глаз, заканчивает создание человечка из искусственных кровеносных сосудов. Она прилаживает ему голову из небольшого клапана, такого же, как тот, что две недели назад установил Францев в ее маленьком человеческом сердце.

<p>Отец Павел</p>

Надо бы как-то просто и ясно. Без участия. Себя спрятать. А как? Если именно я приезжаю в село Верхне-Никульское с новыми, едва не вчера купленными редакцией фотоаппаратами «Canon-F1» и полной линейкой оптики. И все это выкладываю на траве перед храмом, который отец Павел сам крыл-красил и куда к нему тянулся народ отовсюду, а хоть бы и из Москвы. И он, увидев это японское великолепие, говорит: погоди, мол, паренек (хоть мне уже будь здоров!), щас я облачусь в праздничное, отопрем церковь, и ты тогда меня снимешь.

Вышел он из сторожки, где жил, – загляденье, а келейница его Мария говорит: «Ишь, расфорсился». И, глядя на меня, разложившего японскую аппаратуру, добавляет: «И этот тоже!»

Уж я его нащелкал красиво. Лоб у отца сократовский, свет в храме рембрандтовский, в темноте светится небогатая церковная утварь, свечи горят, крест поблескивает.

Значительно вышло. Только пленки в аппарате не оказалось. Не дал нам Всевышний пофорсить.

А когда я обнаружил оплошность, отец Павел был уже в своем повседневном виде и босой. Он часто ходил босиком не только в деревне, но и в городе. Летом и зимой. Однажды в Питере его даже милиционер остановил – почему сапоги через плечо и не украл ли он часом кружку с изображением царской семьи. Однако, узнав, что босоногий человек – священник, поймал машину и помог добраться до вокзала, куда, собственно, и спешил Павел Груздев. А вообще, если спрашивал его кто из посторонних, отчего он по снегу ходит без обуви, отец всегда отвечал: «Спорт!»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже