Очередь. Родные мои! Вот я всех, верующих и неверующих, всех под одну гребенку – всех люблю! Послушайте, что расскажу.
Ночь. Очередь в Тутаеве, и я в этой очереди за хлебом. Давали тогда нам по килограмму или по два, не припомню.
Женщина с детишками в той очереди стояла, ребенок у нее на руках, а еще двое за юбку держатся. Открывают магазин, вышла продавщица на порог и говорит:
– Хлеба сегодня на пятьдесят-шестьдесят человек, а остальные, которые лишние, не стойте. Хлеба все равно не хватит.
А женщина с детишками, она примерно сотая в очереди стоит, очень далеко. Понятно, что хлеба на ее долю с детишками не достанется. А детишки у нее:
– Мама, поедим хлебца-то?
– Поедим, поедим, милые, – отвечает, а слезы у нее при том на глазах.
В той очереди мужчина стоял, научный какой-то, потому что и папка у него под мышкой была, и одет он был не как мы, а по-этому, по-настоящему.
Вижу, подходит он к ней, к женщине-то этой с детишками, и говорит:
– Становись в мою очередь, получишь хлеба!
– А как же вы?! – спрашивает его женщина.
– Не твое дело, – отвечает, – становись.
Господи! Стала она в ту очередь… А я смотрю и думаю: Господь ведь скажет – не попам, не попадьям, заразам, проходимкам, которые никогда нигде не уступят, – а ему, человеку-то этому из очереди, скажет: «Пойдем, вот тебе райские врата открыты, заходи!»
Судьба – мытарь и меняла. Предлагая нам выбор, она знает заранее, какую цену придется заплатить за право иметь собственное суждение насчет устройства мира.
Надо думать… Теперь, когда этот процесс стал пусть не всегда результативным, но не таким уж опасным, мы со вниманием вглядываемся в лица людей, которые думали всегда. И задумывались…
Многие из них, отторгнутые некогда страной, «возвращаются в строй»… Так мы иногда себе представляем процесс реабилитации, забывая, что ни взгляды, ни мысли тех людей, ни восприятие ими событий не изменились и не они вернулись в наш строй, сам строй начинает выравниваться по этим людям. (Ну, согласен, начинал, было.) Такое у автора романтическое представление о народе и обществе.
Но по-прежнему кажется, что, восстанавливая добрые имена, государство оказывает потерпевшим от него честь. Между тем реабилитация – это покаяние общества перед невинными его жертвами, убитыми или невыслушанными. Покаяние, в свою очередь, реабилитирует общество. Оно дает возможность утвердиться в правоте определения истинных ценностей: некоторым. Переосмыслить эти ценности: некоторым. И осмыслить: некоторым. Иногда это разные люди.
Двадцать второго декабря 1986 года я шел по пятому этажу «Литературной газеты» и не подозревал, что через полсуток стану свидетелем события, которое привлечет внимание всего мира.
– Ну, ты-то, конечно, завтра будешь на вокзале? – шепотом спросила меня у лифта Лида Польская из отдела культуры.
– А не знаешь, какой вокзал? – спросил я, будто остальное мне известно.
– Куда из Горького приходят поезда. На Ярославский…
Там у меня не было ни грузинских, ни ленинградских друзей, и единственный человек, которого я как журналист (и не как журналист) должен бы встречать из Горького, был академик Андрей Сахаров.
Зарядив несколько кассет фотопленкой и положив в карман куртки диктофон, я стал думать, как узнать номер поезда с академиком.
– Академиком в высоком нравственном смысле? – спросил мой приятель художник Борис Мессерер, которому я позвонил, чтобы узнать час приезда, полагая, что они с Беллой Ахмадулиной могут быть информированы о приезде. Услышав в ответ «да», он попрощался с поспешностью, которую можно было бы принять за неучтивость, имея в виду культурные традиции его семьи, но не беря в расчет тему разговора. Это был мой третий безрезультатный и настораживающий собеседников звонок. (Сегодня торопливые гудки при возникновении «нетелефонных разговоров» кажутся наивными, хотя еще вчера они были понятны, и понятливость эта хранится в нас на всякий случай, впрок.)
Оставалась еще одна возможность, самая простая и нормальная, – набрать номер справочного телефона Ярославского вокзала, но я медлил. Я уговаривал себя, что проще поехать на площадь трех вокзалов и посмотреть расписание, чем слушать механический голос «ждите ответа». Но это были уловки: не механического голоса я боялся и даже не электронного слуха… Я боялся собственного страха. И страх этот, который жил во мне, как и во многих из нас, почти незаметно выполз теперь наружу.
Он стал частью нашего несвободного сознания, и мы не чувствовали необходимость его изживать, потому что приспособились к нему и боялись, уже не замечая того. Этот страх трансформировался в «единодушную поддержку», «законную гордость», «единогласное избрание», «достойную отповедь клеветникам», «чувство глубокого удовлетворения» и т. д. Иногда он мог вылиться в отчаянный поступок (отчаянный тоже от страха), но это не меняло дела.