Разумеется, Норштейн был Башмачкиным в той же степени, что и деревом из «Ежика», но как человек, испытывающий давление и стремление унизить со стороны более сильных, чувствовал все же более близкое родство, чем с деревом, хотя бы потому, что в мультипликации ты должен все пережить сам. Сам (без помощи актеров, как в художественных фильмах) все сыграть. И произвести это в одиночестве, представляя потом зрителю героев, в которых ты органично зашифрован.
– Степень твоего зашифрованного участия велика?
– Значительна. После войны, например, между рамами зимой ставили стаканчики для сбора конденсата. Я помню. Были ли у Акакия Акакиевича двойные рамы? Не знаю, но образно это совершенно уместно. Роллан Быков сказал мне об этой детали, выразительно точной, спросив, где я ее откопал. Это правдоподобие, которое больше правды, ибо оно продукт постижения правды, а это художественно верней.
– А степень твоего неучастия?
– Тоже значительна. Я могу погладить собаку, а Акакий нет. Мне кажется. Его не интересует окружающий мир. Он его не знает и не видит. Его мир – буквы. Тут он государь. Он бог!
– Башмачкин – счастливый человек.
– Ну конечно. Круг жизни, который был ему определен, он покрывал. Он, как Хома в «Вие», очертил себе защищенное пространство, за пределами которого все враждебно. Закрой глаза – и нет его, и надобности в нем нет. То, что у Гоголя между строк, я заполняю действием. Мне важно, чтобы запомнили образ, раскрывающий зримость слова…
Мне, зрителю, это тоже важно, и я хочу, чтобы мое представление об образе и собственно образ, созданный Норштейном, совпали, не вытеснили друг друга.
Пока эти существующие двадцать с небольшим минут экранной жизни Башмачкина являют собой поражающее воображение слияние придуманного и реального (правдоподобного). Не актер, играющий Акакия (хоть бы и такой, как Роллан Быков в фильме Баталова), а собственно Башмачкин, маленький чиновник, заставляет меня думать о себе.
Будучи ограничен кругом, он не был элементом толпы, не входил в общество, не стал его частью, и это было неосознанным вызовом.
Строительство шинели должно было подтвердить совершенство его жизни – счастливого человека. Шинель (кроме того, что давала комфортное тепло) стала символом, его храмом (Норштейн говорит: собором). Разрушение храма опровергло его веру в возможность прожить жизнь в гармонии со словами. Триада любви – слова, шинель, Акакий – не случилась, идея разрушилась, и жизнь стала обузой.
А может, и не могла случиться: шинель меняет героя, точнее, дает место в среде, которое ему было безразлично. Получается, что человек, обладая свободой, подсознательно стремится ее потерять. Избавление от возникшей зависимости он воспринимает как потерю смысла жизни. И умирает.
Если бы Акакий остался в шинели, возможно, он потерял бы больше, чем обрел. Он был бы неинтересен не только нам, но и Гоголю.
Разговаривая на скамейке у нашего общего друга Андрея Казьмина, мы не заметили, как к нам подплыл воздушный шар.
– Хотите историю о чиновнике, который мечтал о шинели и получил ее? – закричал Винсент и сбросил нам листок бумаги: