Позволю себе смелость предложить (не Юрию Борисовичу, упаси боже!) несколько иной, не библейский сюжет современного прочтения гоголевской «Шинели», который освободит населяющих родное пространство зрителей, мало способных в основном на благородное движение души, от необходимости «пожалеть» главного героя, хотя он, скорее, брат их.
Так вот: сидит в присутствии маленький (и по масштабам присутствия) чиновник и переписывает бумаги и донесения для начальства. Пост и звание не так уж велики, и он тщательно переписывает, показывая достойное наград усердие, однако из военного департамента его увольняют, определяя в партикулярный, и тоже на чиновничью должность в услужение к генералу. Он служит, сохраняя выправку и усердие и не так уж отказывая себе в чае и сахаре, но соблюдая осторожность, а вернее сказать, плюсуя ее с трудолюбием и выучкой, поскольку собирает на генеральскую шинель.
И когда бы она еще была, да и была ли бы вовсе, когда противу всякого чаяния самый главный директор назначил нашему чиновнику не сорок или сорок пять, а целых шестьдесят рублей. Уж предчувствовал ли он, что чиновнику нужна шинель, или само собой так случилось, что через год-другой с небольшим он и свою шинель, подбитую разве соболем трех цветов, этому чиновнику отдал. А только тот привычки не изменил, а все плюсовал и копил, и вот, когда, казалось нам со стороны, ему уже всего доставало, а шинель его никто (чего он страшился – вдруг придется впору) не осмеливался примерить (не то что стащить) из страха, поскольку с этой шинелью он обрел и нрав ее, который смиренным назвать трудно; и случись так, что история наша обрела вовсе фантастическое продолжение.
По Петербургу понеслись вдруг слухи, что у Калинкина моста и далеко подальше стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника, ищущий какой-то утраченной шинели и под видом стащенной шинели сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели: на кошках, на бобрах, на вате, енотовые, лисьи, медвежьи шубы, словом, всякого рода меха и кожи, какие только придумали люди для прикрытия собственной.
– Чушь какая! – весело закричал Норштейн Винсенту. – Твоя история имеет конец, а история Башмачкина никогда не кончится. Во всяком случае, мы не знаем, как она будет развиваться. По отношению к нему я испытываю такие же ощущения, какие меня заполняют, когда я гляжу на детей, играющих в песочнице. У меня сжимается сердце: они ведут себя так, словно, исчезни кто из их жизни, ничего не поменяется. Они и не заметят. Им предстоит все узнать. И фильм – это узнавание. Ты вступил на эту тропу – ты должен знать.
Когда-то он говорил оператору Саше Жуковскому о тональности кадра, что в кадре «надо разгребать темноту».
Саши нет, а Юрий Борисович разгребает – и рядом светло, а нарисованного и живущего своей жизнью на экране Акакия щемяще жалеешь: стертый, нейтральный, ни пола, ни возраста (существо) – незабываемый. Откуда он взялся? Куда ведет?